Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В феврале Света ощутила небывалый прилив физических сил. У нее появился прекрасный аппетит — прорезался, как первые зубы у щенка, так что ей все время хотелось что–нибудь грызть, обсасывать, катать языком по нёбу и глотать, глотать… Никогда прежде она не испытывала такого истинно чувственного — прямо раблезианского! — томления по пище. Никогда еще ей не хотелось столь многого и так сразу, немедленно, тотчас вслед появившемуся желанию, жадному, как хищный птенец, и капризному, как избалованная кошка. Желания стократно превосходили возможности, и Света училась обманывать прожорливого, но глупого зверя, видимо, данного ей на откорм. Разлакомившись в мечтах и возжелав шоколаду, она разрезала ломоть черного хлеба на маленькие квадратные кусочки и называла их «плитками». А если вдруг ей хотелось «отведать икорки», она мелко терла вареную морковку и, круто посолив, накладывала получившееся яркое месиво на белый (все толще и толще!) ломоть. Когда же гастрономические фантазии приедались ей и хлеб снова становился хлебом, а сухарь — сухарем, Света питала зверя святым духом, рассчитывая образовать таким образом его первобытный, могучий вкус. Она читала Толстого вприкуску и Достоевского всухомятку, а в промежутках между трапезами шла к окну полюбоваться февральскими звездами. Иногда, в особенно сильных местах, звезды действительно походили на осколки сахара, а рассветное зарево, если она дожидалась его, пересилив голод, растекалось жидким розовым муссом по краешку круглого неба, северо–восточный уголок которого был доступен ее взгляду.

Так проходил февраль. Света маялась и менялась, привыкая к маете. Все было ново в ней, и — неожиданно, желанно! — все становилось новым вокруг нее.

В феврале Света с радостью, равной удивлению, поняла, что живет она — буднями. Школьная лямка, та, что недавно так неприятно врезалась в плечи, перетерлась и лопнула. Случилось это невзначай, но было серьезно. В одно морозное февральское утро она проснулась, и первой мыслью слетело к ней детское: «Хочу в школу!» Как после весенних каникул в выпускном, истекающем году! Света не искала объяснений перевороту, произошедшему в ней. Возможно, он был подготовлен месяцами неудач, как цветение мертвого дуба пред очей молодого Болконского. Возможно, так же, что январский звонок из другого мира был билетом туда с еще не означенной датой отлета (захочу — полечу!). Не отпечатанный и не выданный на руки, но уже оплаченный, был он вовсе не столь нереален, как хотелось считать ей, привыкшей к тишине и неизменности мест обитания. Мысль о том, что она в любой момент вольна проставить дату, собрать чемоданы и покинуть навсегда свою бедную, размеренную жизнь (стоило лишь пожелать и набрать номер), делала эту жизнь таинственно чарующей. Так благосклонность Крестной, дарящей Золушке бальное платье, делает ее красавицей в наших глаз прежде, чем она получит это платье (в сущности, мы понимаем, что платье только испортит ее, а нам хватит башмачков, даже одного башмачка, спрятанного в камине). Как бы то ни было, обманувшая бессонницу, себя и еще что–то, стоявшее за ее спиной напротив зеркала, но не имевшее отражения, удивленная, проснувшаяся Света легко поднималась с постели, умывалась, варила яйцо и взглядывала за окно, проверяя, взошло ли солнце, с долгой, разумной улыбкой человека, несомневающегося, что ему открыта формула счастья, во всяком случае, хоть одна ее половина: «Счастье — это когда утром хочется на работу, а вечером — домой».

Она выбегала, хлопнув дверью, из подъезда и, сужая глаза, еще не привыкшие к утреннему блеску, смотрела далеко–далеко, куда хватало взгляда. Еще была зима. К концу февраля нападало снега, и оттого, что сроку ему оставалось — недели, он радовал сердце, как первый.

* * *

— Дэвид! — поторопила Света своего спутника. — Метро закроют через пятнадцать минут. У вас есть чем платить за такси?

— Но я только хотел предупредить, Светлана, что текст удлинять нельзя. Сорок минут — предел для восприятия. Понимаете, пожилые женщины…

— Какие пожилые женщины, Дэвид! Мамам ваших учеников чуть побольше тридцати. Сколько лет вашей маме?

— Сорок.

— Она пожилая, по–вашему?

— Я прошу прощения…

— Русский вам ответит: «Бог простит».

— Как? Подождите, я запишу…

— Зав–тра! Все — завтра, Дэвид! Вон мой трамвай, я должна бежать… Давайте текст! Дэвид, ну куда вы бежите — вам на метро! Дэвид, вы когда–нибудь бегали за трамваем?

— Не… уф… Не приходилось.

— Ну, так учитесь! За трамваем надо бежать быстро, старательно, с жалобным выражением лица, понятно? Тогда водитель вас подождет и не закроет дверь перед носом.

— Вот так?

— Нет. Не смешите меня. Прощайте. Дуйте к метро. С вами мои шансы догнать следующий трамвай равны нулю. До завтра!

— О’кей! А что такое «дуй–те»?

Света показала и вспрыгнула на подножку. Шел февраль. Ее любимый месяц.

* * *

Когда вдруг становится хорошо и даже очень хорошо, хочется знать, кому мы обязаны этим. Хочется поблагодарить (что там! — возблагодарить!) того, кто приносит нам покой, уверенность и несуетную радость каждого дня. Благодарность входит непременным условием в договор, который ежедневно и ежеминутно (как Света, в феврале думавшая так же много и быстро, как в январе) составляем, и подправляем, и готовим к подписи, и подписываем мы с нашим ненадежным союзником–миром, и следим, мысленно поторапливая события, как тщательно, два раза кряду дышит он на печать, как заносит руку, как кидает ее вниз, разгоняя… Ах! Кто это сдернул листок со стола? Кто залил его чернилами, что не разобрать ни слова? Кто шутит так скучно и неизобретательно? Но испорченный безнадежно, скомканный и выброшенный, никому не нужный больше листок все же хранит под пеленой чернильной тьмы размашистое «благодарю», и одно это слово из всего погубленного текста помнят несчастные авторы, принимаясь за новый проект.

Света знала, кого должна она благодарить за тропинку, выводящую ее из опасных топей прошлого. Недоверчиво вначале, но с каждым днем смелее и охотнее шла она за молодым своим проводником, мерившим убегающие назад недели длинными шагами страусиных ног, обутых в старые кроссовки поверх белых грубошерстных носков домашней вязки. Ей чрезвычайно повезло: лучшего вожатого она не выбрала бы из тысячи. Да она просто отступилась бы, убоявшись, если бы ей позволили выбирать, ведь всякий избранный рано или поздно становится предателем. Но этот, с волосами до плеч и с такими сильными, большими, размером с крыло, лопатками, этот, двигающийся беззвучно, как тень, этот почти призрак, образ, будто бы вычитанный ею прошедшей ночью из детской книги, этот Чингачгук, Следопыт, этот Маугли, этот юный и чуждый, нездешний и временный, этот нанятый, этот посланный Богом — не мог изменить.

Шел «классный час» в cедьмом «А». Дэвид Смит, оттеснив Светлану Петровну к окну, покрывал доску аккуратными рядами английских (нет, уж русских!) слов. Не сходя с места, он легко доставал мелом от левого края доски до правого.

— Дэвид! — шепнула Светлана Петровна, заметив, что он ошибся в русском слове. — Вы честолюбец. Пишите по–английски. Мы потом переведем все вместе.

На повестку дня классного собрания был вынесен вопрос о праздновании приближающегося дня Восьмого марта. Вчера Дэвид Смит принес Светлане Петровне пьесу собственного сочинения, а сегодня потребовал, не дожидаясь переделок в тексте (неизбежных, по ее мнению), распределить роли между участниками. Автор хотел работать с исполнителями в системе Станиславского (о которой на прошлой неделе выведал все у своего квартирного хозяина Бориса, актера эстрады), и дети сегодня же должны были начать вживаться в роли. Список действующих лиц быстро рос под рукой Дэвида. Двадцать. Двадцать пять… Хватит на всех… Двадцать восемь… Кажется, и Светлане Петровне, вопреки ее желанию отсидеться на вторых ролях, достанется «возрастная», но весьма выигрышная… «Кто? Господи! Мисс Корд, Фея Задумчивости!..»

32
{"b":"545655","o":1}