Галина Докса
Мизери
ПОСОБИЕ ДЛЯ НАЧИНАЮЩИХ ПЕРЕВОДЧИКОВ
повесть
От автора
Несколько лет назад, прочитав в блестящем переводе Сергея Ильина четыре романа Набокова американского периода («Подлинная жизнь Себастьяна Найта», «Пнин», «Bend sinister» и «Бледное пламя»), я задумалась над одной весьма злободневной проблемой. Возможно ли, даже овладев в совершенстве чужим языком, предпочтя его родному по соображениям личного или (как хочется думать в случае с Набоковым) творческого характера, создать гармоничный и неуязвимый текст, являющийся носителем великой тайны — двух тайн — человеческой речи? Гармоничный и неуязвимый, то есть рассчитанный на потери при возможном переводе его на другой язык и в то же время не допускающий таких потерь. Эдакий «билингв», оборотень, отбрасывающий двойную тень на два материка планеты. Упомянутый мной перевод (повторяю: блестящий), казалось, говорил в пользу такой возможности. Вся густая прозрачная вязкая пленка русской набоковской прозы, так надежно укрывавшая от придирчивых глаз слабые тельца его юношеских романов, была перенесена русским мастером на изделие, существованием которого в будущем его первый создатель не мог не озаботиться, ставя свой рискованный эксперимент. Переводы Ильина столь органичны, что у неосведомленного читателя они могут вызвать подозрение в мистификации. А был ли Ильин? А не слишком ли проста его фамилия? Не сам ли Набоков перевел впрок свои последние романы? Не он ли автор подробнейших комментариев и составитель «словаря иностранных терминов», приложенного к изданию переводов трех еще «русских» — сюжетно — романов? Да ведь вот уже в «Бледном пламени», простившись с Россией живой и попытавшись воскресить ее в виде интернационального, лишенного пола идола, он словно хватает себя за руку: это писал не я! Я лишь комментатор и отчасти переводчик. Страшное, как вдумаешься, признание.
Так быть ли билингву?
Вслед за Буниным, защищая расплывающийся в тотальной интеграции экономик и культур уязвимый и уязвленный свой «менталитет», я отвечаю: нет. Писать возможно лишь на родном языке, пусть даже для этого тебе придется выводить на бумаге английские буквы, пусть даже тебе примечтается вдруг увидеть свой молодой роман переведенным на язык, холодное и, может быть, неотразимое нашествие которого ты в ужасе почти священном наблюдаешь в последние несколько лет, следя за новинками литературы и чешась в приступе языковой аллергии перед экраном русскоязычного из последних сил TV.
Прилагаемый к моему собственному, предназначенному для чтения по–русски тексту словарь иностранных терминов есть не что иное, как дань уважения языку, случайной помощью которого я воспользовалась — отчасти по легкомыслию, отчасти совершенно напротив, — сочиняя от чистого сердца.
all — все leave — покидать soft — мягкий
am, are — есмь, есть live — жить stinks — дурно пахнет
book — книга love — любить tender — нежный
be — быть misery — несчастье think — думать
can — может now — теперь too — слишком
compose — сочинять only — лишь, только use — пользоваться
do — делать open — открыть walk — гулять
easy — легко palm — ладонь warm — теплый
English — английский sentence — предложение what? — что?
heart — сердце (юр. приговор) who? — кто?
here — тут short — короткий why? — почему?
I — я shut up! — заткнись! you — ты
knock — стучать
PRESENT INDEFINITE (1)
(НАСТОЯЩЕЕ НЕОПРЕДЕЛЕННОЕ)
Каждое утро Света забывает придержать дверь, выходя из парадной. Дверь хлопает; по лестнице вверх взлетает икающее эхо; окно вспыхивает желтым, гаснет, опознает Свету по старой песцовой шапке и торопливой, оскальзывающейся походке; она улыбается виновато, сетует, думает: «Это в последний раз». Зимой поздно светает, рано темнеет: вечером Света не видит меловой надписи, выведенной дрожащей старушечьей рукой, с ошибкой в ключевом слове, а возможно, уже не ошибкой: «Дверями не хлопать!!!» Виноватая улыбка греет ей губы всю дорогу до остановки. Завидев расписной трамвай, погромыхивающий на повороте, она роняет улыбку под ноги, бежит, хрустя льдинками, наискосок через проспект и почти успевает.
По утрам, если трамвай только что ушел, на узенькой полоске безопасности, слегка приподнятой над проезжей частью, нет никого, кроме Светы. Света радуется минутному одиночеству. «Хорошо, что я живу на окраине, — думает она. — Трамваи с кольца приходят пустыми. Вдобавок все встречные трамваи через пять минут превращаются в попутные. Вдобавок лес…»
Через пять минут Света и женщина в норковой шубке (частенько они сталкиваются тут, и Света здоровалась бы, да попутчица отворачивается) занимают места в противоположных концах вагона. Света садится на переднее сиденье, так, чтобы видеть дорогу через лобовое стекло (боковые наглухо забелены морозом); женщина в шубке встает у задней двери, тянет руку, касается поручня кончиками пальцев. На ней тонкие кожаные перчатки. «Бедная, — думает Света. — В такой мороз, в перчатках!» Она с удовольствием смотрит на свои пуховые варежки, маминой работы, прячет нос в серый мягкий шарф собственной вязки, пристраивает ноги к холодной печке под сиденьем и саркастически улыбается, поймав себя на чувстве легкой зависти к молодой женщине в тонких перчатках, зависти и вместе с тем жалости, ибо — Света не в первый раз думает об этом — ей непонятно, что заставляет обладательницу дорогого меха выходить из дому в такую темень и ждать грязного трамвая в обществе одной лишь Светы (и хорошо, что Светы!), впрочем, до метро ей ехать всего две остановки, это Свете далеко, час езды (на метро, конечно, быстрее, теплее, но там утомительная давка, а в трамвае, когда садишься у кольца, давка бывает уморительной или, скажем, умозрительной, кроме того, вряд ли Светин кошелек позволяет ей оплатить метро и трамвай в оба конца, пешком же раньше времени сносятся сапоги, так на так получается).
«Наверное, сломалась машина, — думает Света. — А у нее ничего нет, кроме этой шубки. Как у Акакия Акакиевича. В какое интересное время я живу! В этой женщине, как в капле воды…»
Света любуется миниатюрным отражением женской фигуры, мягко скользящим по стеклу. Трамвай, завершив поворот, останавливается у метро. Толпа просачивается в вагон через полуоткрытые двери. Толпа движется рывками, она пучится и течет, как густой шоколадный крем из кулинарного шприца тройной обводки, который туго, но быстро заполняет перегородчатую пустоту под корочкой заварного пирожного. «С получки я куплю себе пирожное», — думает Света и краснеет от стыда за свое истерическое гурманство, с которым она уже давно не знает, что делать. Никогда раньше!..
«Никогда раньше я не покупала пирожное только для себя, — вспоминает Света. — Я была уверена, что не люблю сладкого. В этих моих гастрономических аналогиях, как в капле…»
Толпа бесшумно струится, колышется, дрожит, пузырится и наконец застывает. «Дайте выйти!» — слышится мольба, отдаленно напоминающая собой приказ. Там, далеко, на задней площадке. «Ее затерли, — понимает Света. — Дурочка. Замешкалась на выходе. Обтопчут шубу!» — жалеет она затертую толпой жертву и поднимает голову. Толпа поблескивает человеческими лицами. Трамвай трогается.
«Дайте мне выйти!»
Там в голосе стоят слезы, а молодая старуха, уместившая сумку на Светином плече, ухмыляется довольно: «Покатайся, милая. Вперед не зевай».
Свету охватывает злоба. Она еще новичок в этом властном, прекрасном чувстве, но тем приятнее ей отдаваться ему раз от разу все глубже, раз от разу безогляднее. Никогда, никогда Света не уступает места таким старухам!
«…Дайте!»
Средняя дверь не закрыта, и вожатый останавливает трамвай.
«…выйти!»
Света зажмуривает глаза, потом, разняв злобу и жалость (сцепились, как пара голодных псов!), коротким усилием представляет, как может она — Света — боками промять себе путь в спрессованной массе от задней площадки к средней, как может она — Света — плечом пробить проход к нижней ступеньке спуска, как жестко, умело и нагло (пробкой!) вышибет она подростка, загородившего выход, как…