Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Почему им не находилось места на родной земле? Неужто они были худшими из людей, и только без них жизнь могла хоть как-то устроиться? Но кому из смертных дано право решать — кому жить, а кому умирать? Никому! А те, кто присваивал его, и были самыми примитивными и худшими. Их скудоумие и революционная решительность, в конце концов, подожгли страну, перевернули общество, пробудили неправду, стоившую миллионов человеческих жизней…

Мне могут возразить, сославшись на некие объективные законы бытия, которые выше нас. И это будет лукавством, ибо никаких таких объективных законов нет, человек живет по тому образу мира, который он принимает в свое сознание и душу.

Никем не отпетые, кроме сырых промозглых кубанских ветров, они и по сей день остаются униженными и оскорбленными, хотя беспощадное время уже доказало их правоту.

Может быть, и мне недолго осталось слушать эти свистящие на ветру камыши, ибо снова наступают лукавые времена и пробуждается крамола. Может быть, и мне скоро останется лишь из немыслимого далека с такой же невыносимой тоской смотреть на родную станицу, снова занятую прежней слепой и немилосердной силой…

Ничего уже почти не различимо в этом сплошном камышовом шуме, ничего почти не удержалось в памяти, унесенное вселенским ветром вместе с людьми, здесь жившими.

Почему из всех участников этой жестокой драмы он, Василий Федорович Рябоконь, оказался самым виноватым? Неужто потому, что был самым большим грешником? Память о нем вытравлялась абсолютно. Только в народных преданиях и жили воспоминания о нем. Никакие прощения и реабилитации в последующие времена его не коснулись. Ни тогда, когда были восславлены красные и прокляты белые, ни потом, когда были восславлены белые и прокляты красные. В этом странном мартирологе памяти ему в равной степени среди тех и других не находится места. Не потому ли, что и тем и другим мало дела было собственно до народа? И тем и другим была дороже идея, чем сам народ.

Что же такое он делал, что оказался столь ненавистным всем устроителям этого мира? Столь ненавистным он оказался потому, что отстаивал свой народ, само его право на жизнь, на свою истинную, предками завещанную веру, на свою культуру. Или это консерватизм, мешающий прогрессу? Он оказался ненавистным всем устроителям этого мира потому, что выступал против немыслимого: уничтожения народа, свершаемого конечно же, под лозунгом его нового, более прогрессивного устроения.

Значение его борьбы состояло вовсе не в том, что он нанес такой уж большой урон новому режиму. Ведь были командиры и командующие, тысячами метавшие людей, как солому, в огонь сражений. Но они не завоевали и малой доли той известности и уважения, какими пользовался он. Его подвиг состоял в том, что всей своей судьбой, волей, характером он отстаивал право на жизнь по законам благочинного человеческого бытия в то время, когда была предпринята попытка устроить человеческую жизнь, сообразуясь с любыми убогими идеями, какие только взбредут в воспаленные головы несчастных людей. Разве теперь, когда столь свирепо насаждавшиеся огнем и мечом идеи отвергнуты, когда мир на них не устоял, разве тем самым не доказывается правота Рябоконя?

Он доказал всей своей жизнью, что можно и должно всегда противостоять любому насилию и произволу. И эту его непокорность ему не могли простить. А потому он и был опаснее других противников новой власти. Это был человек, устоявший против соблазнов мира. А такая сила и воля среди слабых людей не прощаются. Но без него, без таких, как он, обладавших стоицизмом, та жизнь, которая устроилась в России позже, под именем советского строя, была бы не такой, иной, более немилосердной…

Его имя столь долгое время было под запретом, что когда наконец-то можно было его произнести, оно уже ни о чем не говорило людям нового времени. Так прошлые и нынешние противники его и народа достигли-таки своей цели — вытравили его имя из сознания и памяти людей.

Уже написано и сказано все обо всех — и красных, и белых, — и только о нем и о том движении, которое он возглавлял, все еще по сути ничего нет. Его имя столь долго остается под запретом потому, что олицетворяло и олицетворяет то, чего власть в России более всего боялась — и та, революционная, и советская, и нынешняя «демократическая» — волю народа, его причудливый, ни в какие куцые идеи не вмещающийся нрав, его характер и его мятежную, беспокойную душу.

Но как теперь обидно за эту российскую, кубанскую жизнь, за этих людей, за себя, за то, что все, здесь происходившее, не получило никакого осмысления и воплощения, словно ничего особого и примечательного здесь и не было, словно здесь и не жили люди, словно их жизнь не была исполнена терзаний, страстей страданий и трагедий, которые не могут быть так легко и просто изъяты из жизни, без которых человеческое бытие остается неполным…

НЕНАПИСАННАЯ ПОВЕСТЬ

Об этих давних событиях в приазовских плавнях, о Василии Федоровиче Рябоконе уже давно должна была быть написана повесть драматического накала, соответствующая трагизму происходившего. И, как видно по всему, повесть такая собиралась. Во всяком случае, уцелевшие факты говорят о том, что таких попыток было немало. Но почему-то как пробивающийся из земли росток сжигается весенними суховеями, так и повесть эта не проросла в силу каких-то прихотливых обстоятельств. Может быть, ее вероятный автор погиб в бестолочи Гражданской войны, когда жизнь человеческая ничего не стоила. Сложил ли свою чубатую голову где-то в плавнях или настигла его пуля в родной степи? Или душа его истончилась и погасла в голодном тридцать третьем году, когда люди превращались в теней…

И в последующем эта щедрая, многострадальная земля все еще насилуемая репрессиями и притеснениями, так и не породила своего, не всегда удобного, но правдивого и праведного певца. А скорым на пропагандистский отклик, услужливым да податливым, как в прошлом, так и теперь, несть числа. Но их повести ушли в небытие вместе с ними. («Плавни» Бориса Крамаренко, «На заре» Петра Радченко, «На гребне» Владимира Ставского, «На Черном Ерике» и «Красный десант» Дмитрия Фурманова…)

Когда они писали эти свои политические повести, еще были живы многие участники событий, еще, казалось, многое можно было разузнать и понять… Но самое поразительное, они действительно многое о тех событиях знали. Но идеологическое поветрие и политическая потреба безжалостно кособочили сознание и отравляли души. Они признавали значимым лишь то, что соответствовало идеологии и политике. Нет, не всегда из лукавства или хитрости, а вполне искренне они веровали в переменчивые идеологические идеалы. Они были по-своему честны, но, попав в трагическую ситуацию, преодолеть ее не нашли в себе духовных сил. Они заслуживают теперь не столько осуждения, сколько сострадания и жалости. Нет, все-таки это было странное племя без слезных людей. Может быть потому оно и выжило, не истребив окончательно само себя…

Тем не менее именно Владимир Ставский помог мне многое узнать о моем герое. Ему, как литературному генералу идеологического фронта, в свое время были подготовлены материалы о В.Ф. Рябоконе. Аккуратно собранные, они сохранились в его личном архиве. Но удивительно, что в этом собрании обжигающих свидетельств и документов автор не увидел человеческой трагедии, людских страданий, не почувствовал боли, а лишь нашел повод для осуждения. Еще более печальная история с Фурмановым, который участвовал в десанте по реке Протоке из Славянской в Гривенскую. Комизм, с которым он описывает расстрел офицеров, своих соотечественников, свидетельствует вовсе не о литературных и человеческих способностях автора, а о каких-то иных. В этом мороке, в этой мясорубке братоубийственной войны он был, как сам отмечал в дневнике, «горд и счастлив» тем, что тут, на Кубани, выпустил политическую брошюрку в тридцать страничек «Красная армия и трудовой фронт». И это называлось «работать на поприще литературном»… Какая там народная трагедия, вопль плоти и терзание духа пред торжеством куцей идеи, в которую все многообразие человеческой жизни вмещено быть не может…

6
{"b":"545429","o":1}