Фотографирование по тем временам было делом редким и значительным. А потому все казаки внимательно и удивленно смотрят в объектив. И только он один, единственный, даже несколько небрежно отвел взгляд в сторону, словно происходящее здесь его не касалось.
Между тем фотография эта несет на себе следы его последующей судьбы. Ведь только за ее хранение можно было поплатиться жизнью, как, впрочем, любой дедовской казачьей фотографии… Можно ли считать такое свирепое выкорчевывание родовой и просто человеческой памяти признаком прогресса и цивилизации, как уверяли устроители новой жизни? Лицо Василия Федоровича на фотографии наполовину соскоблено. Помимо того, «бандит» этот предстает перед нами не только с богато разукрашенной шашкой, но и с дирижерской палочкой и свитком нот в руках. Трудно придумать более символический образ: «бандит» — с дирижерской палочкой…
Зачем я езжу теперь по этим лиманам и плавням, зачем вслушиваюсь в равнодушный шелест камыша, что хочу высмотреть здесь, где уже, кажется, ничего высмотреть невозможно?.. Но вдруг сознание осенит пугающая мысль: может быть, я, боясь в этом признаться самому себе, подыскиваю свое место, где бы можно было схорониться от сегодняшних нашествий, новых и опять-таки «передовых и прогрессивных» преобразований жизни? Столь же непонятных, беспощадных и губительных… Но ведь ни в каких камышах, ни в каких плавнях теперь спрятаться, схорониться уже невозможно. Уже тогда было невозможно. Надо искать другой род спасения. Впрочем, он давно известен: не бежать от земли своей, спасая свое презренное земное имущество, но, спасая душу свою…
Моя запоздалая повесть собственно и родилась из боли, проснувшейся во мне. Из боли и обиды за ту несправедливость, которую претерпел как мой герой, так и память о нем, все наше несчастное, наивное и доверчивое казачье племя… Знаю, что боль эта неустранима, что ее, как рубаху, не скинешь…
Слава и известность Рябоконя выплеснулись далеко за пределы Кубани. В поле его прямого влияния входила и моя родная станица Старонижестеблиевская. Уже в семидесятые годы мой сосед Ленька Бедусенко, работавший скотником и пастухом, пасший колхозную скотину у Косатой балки, однажды нашел там истлевшее седло и кинжал-нож с надписью: «Отряд Рябоконя. 30-е годы». Причем надпись была штампованной, что однозначно говорило о серийном производстве таких ножей. Кинжал этот долгие годы находился в хозяйстве, им кололи свиней, не думая ни о его принадлежности, ни об исторической ценности его, пока он куда-то запропастился.
Узнав об этой реликвии, я в азарте поиска все понуждал Леньку отыскать ее. И он обещал найти этот кинжал, однако не нашел. И мне подумалось: может быть, есть свой резон и смысл в том, что нож этот потерялся. Ведь это было оружие братоубийственной войны. Найдись оно сейчас, не означало ли бы это и возврата не только его, но и самой нелепой, беспричинной, трагической бойни? Может быть, и хорошо, что кинжал этот не нашелся; знать, старинная распря уже уснула в народе…
Казалось, что эта степь замолчала навсегда. Думалось, что никакого звука, ни единого слова не донесется более с ее продуваемых всеми ветрами равнин, что никогда более она уже не оживет… Но стоит вслушаться в ее исторические дали, и она заговорит. Вот и этот кинжал, вдруг нашедшийся у Косатой балки, имеет свою историю. Нахожу сведения в архиве о том, что в сентябре 1920 года, когда улагаевский десант, захлебнувшись, ушел в Крым, в приазовских камышах остался повстанческий партизанский отряд под командованием хорунжего Кирия. Ря-боконь был в нем командиром сотни. Но оставались еще и разрозненные группы, не успевшие покинуть Кубань. В плавнях у хутора Лебедевского, на Дуднинской гряде скрывался отряд численностью восемнадцать человек казаков Астраханского войска, отставших от улагаевского десанта. Группа эта находилась под командованием есаула Рыбалки. Хорунжий Кирий по простоте и наивности, все еще полагавший, что цель его движения заключалась в открытом сопротивлении новой власти, а значит и в увеличении его отряда, посылает к Рыбалке делегатов с письмом: «Есаулу Рыбалке: по распоряжению штаба 2-й десантной армии генерала Улагая Вы должны подчиниться мне, уполномоченному 2-й армии генерала Улагая, на основании чего Вам приказано немедленно вместе с отрядом прибыть в мое распоряжение, куда Вас приведут посылаемые казаки с данной запиской».
В пять часов утра 15 сентября конный отряд Рыбалки прибыл в расположение отряда Кирия. Но недолго им довелось быть вместе. Наступающие холода и изменяющаяся ситуация по хуторам и станицам диктовала и новую тактику действий. Вскоре Кирий издал приказ, согласно которому каждому предоставлялась возможность уходить, кто куда хочет и может. Группа есаула Рыбалки, покинув бивак Кирия, 18 октября 1920 года пришла в камыши под станицу Старонижестеблиевскую, на Косатую балку. Как я потом дознаюсь, Рыбалка пришел сюда, чтобы быть ближе к родной станице, так как был родом из Ста-ронижестеблиевской. Дальнейшая судьба этого отряда не известна. Найденный же на Косатой балке кинжал подтверждает это. Остается лишь тайной то, почему надпись на нем упоминает тридцатые годы…
Станица Старонижестеблиевская оказалась каким-то образом связанной с рябоконевским движением. На моей улице Хлеборобной по соседству жила двоюродная сестра Рябоконя Надежда Васильевна Рыбак. Неподалеку жила Марфа Никифоровна Небавская, повариха в отряде Рябоконя и разведчица.
Настороженное и внимательное отношение ко всему, происходящему вокруг, осталось у нее на всю жизнь. Уже в глубокой старости, сидя у окна, она не оставляла без внимания каждого, проходившего по улице. Осторожно и воровато приподнимая край занавески, обязательно поинтересуется и спросит: «А хто цэ пишов?..»
Сколько их было легендарных героев Гражданской войны, слава которых была рукотворной и, как теперь уже ясно, оказалась непрочной. Причем исключительно тех, кто был в «пыльных шлемах». Всех прочих выставляли врагами народа и извергами, хотя как раз они и защищали народ от несчастий и бедствий революционной смуты, но героями легенд они не стали, наоборот, поминают их как невыносимую напасть, как чудища, как горе-злосчастие… Совсем иначе было с Рябоконем. Во всем его облике, его личности было нечто такое, что, видно, отвечало представлениям о народном герое. Именно в легендах, в рассказах-преданиях, передаваемых в поколениях, сохранилась память о нем. В неписаной истории, подавляемой всей мощью пропаганды. И даже сейчас, когда уже почти никого не осталось в живых, кто мог бы еще хоть что-то рассказать о нем, люди опасаются говорить.
* * *
Отшелестели, отшептали, отшумели им уже навсегда с легким посвистом на ветру гривенские камыши. Отпели им свои нудные и назойливые песни злые лиманские комары. Никогда им больше уже не плавать на своих байдах и каюках по родным, знакомым с детства заводям, ерикам и протокам. Никогда больше не ловить серебристую рыбу, не ставить золотые камышовые коты, не увидеть более никогда, как утренней ранью стелется фатой над водой белый матовый туман.
Заросли высоким осокорем и кугой те стежки-дорожки, те потаенные тропы, по которым они ходили, по которым прокрадывались темными ночами, чтобы с волчьей тоской взглянуть на родной хутор, родные хаты с тускло мерцающими окнами. Их родной хутор, их родные хаты, занятые какой-то неведомой и непонятной им силой.
Замутились, затянулись прибрежные заводи зеленой ряской, никем не тревожимые, превращающиеся в топи.
Где они, непокорные лебединцы, ярчуки, ряженцы, как их называли в соседних станицах и хуторах? Почему не вернулись, как обещали оставшимся на берегу? Где затерялись: в этих ли камышах или в диких дебрях жестокого, беспощадного и немилосердного времени? И сами имена их, как самая опасная крамола, прокляты и забыты.
Что же они несли с собой такое опасное, что и восемьдесят лет спустя, выставлены бандитами, хотя в те годы считались противниками политическими? Кем выставлены? Не настоящими ли разбойниками, прикрывавшими свой разбой революционной фразой и мудреным словом экспроприация? О, беспредельное лукавство…