Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Когда упавший конь совсем затих, она опустилась на сухую, горячую землю и от безысходности и страха заплакала.

Еще скрипели вдали телеги и проносились отступающие всадники, а она оставалась одна среди степи, не зная, что делать. От горя, отчаяния и глухой безысходности ее пробудил близкий конский топот. Молодой казак, пропыленный и потный, на взмыленном коне подскакал к ее покосившейся на обочине хуре:

— Ну шо, дивко, зломався возок, но остався батижок? Шо тэрчиш тут, уходыть нада, красни скоро тут будуть.

— Я нэ можу в станыцю вэртаться биз коный. Мэнэ батько убье…

— Так я и кажу, тикать нада.

Его конь пританцовывал вокруг ее телеги.

— Ну шо, тикаем?

Он вынул саблю и с широкого замаха обрубил жесткие парусиновые постромки упряжи.

— Розпрягай коня, знимай хамут, сидай и пойихалы.

Во всем виде этого казака было столько решительности и воли, что Прасковья не могла противиться и не подчиниться ему. Она быстро сняла с уцелевшего коня хомут и бросила его в траву. Привычно вскочив на круп, охлопью тронулась за своим спасителем.

— А сидло мы щас дэ-нэбудь найдэмо, — сказал он.

И только уже подскакав к плавням, она спросила его:

— Ты хто такый и видкиль?

— Иван Яновский из Ахтанизовской станицы, — ответил он.

Ни он, ни тем более она не знали, даже предположить не могли, что им уже никогда не вернуться в свои родные станицы, никогда больше не увидеть родной степи, а только вспоминать ее и плакать о ней до скончания отпущенного им века. И что их жизни окажутся связанными до конца их дней.

Так Прасковья Трофимовна Ткаченко, впоследствии Яновская, 1897 года рождения, из станицы Староджерелиевской Кубанской области оказалась в эмиграции. Жили они с Иваном Ивановичем Яновским сначала в Югославии, потом в Америке, позже — в Аргентине.

Вспоминала ли она потом свою беспокойную степную родину? Думала ли о ней? Конечно, вспоминала, конечно, тосковала и плакала от всей непоправимости случившегося.

Когда во время Второй мировой войны наши наступающие войска вошли в Югославию, она первой побежала навстречу нашим солдатам, с надеждой получить хоть какую-то весть со своей родины. И как ни странно, там, в Белграде, она встретила своего родственника, моего дядю, Карпа Ефимовича, старшего брата моего отца, о чем тот всегда потом вспоминал как о чем-то невероятном и невозможном. Поистине человек не иголка в стогу сена и, несмотря ни на какие катастрофы и бедствия, не может просто так затеряться…

Несколько раз Прасковья Трофимовна писала кому-то из родственников на Кубань, писала осторожно, боясь им навредить, посылала письма не по почте, а передавала оказией. Так ее кума Мотя Ярошенко еще до войны возвращалась в Россию. Видно, на волне сменовеховского движения казаки выманивались из-за рубежа, нередко, к сожалению, для расправы. Тогда через куму Прасковья Трофимовна и передала письмо сестрам. А еще вручила ей маленький кусочек сукна. И если те ответят ей и вложат обратно в конверт лоскуток, это и будет знаком, что кума действительно свиделась с ее родственниками. Такой вот она придумала пароль…

А родные Прасковьи Трофимовны потом долго вспоминали, как однажды их разыскала в станице Староджерелиев-ской какая-то женщина. Подошла к их двору, стала на колени и поцеловала землю, а потом в слезах обнимала и целовала их… Это была Мотя Ярошенко, которая привезла поклон и весточку на родину от Прасковьи Трофимовны Ткаченко-Яновской…

Жизнь за границей у Прасковьи Трофимовны и Ивана Ивановича Яновских сложилась удачно. В Аргентине, где они окончательно обосновалась после долгих скитаний по свету, Иван Иванович даже владел каким-то рудником. Там, в Аргентине, живут и сейчас их дети, мои родственники — Нина Ивановна и Юрий Иванович Яновские…

А в моей родной станице Старонижестеблиевской живут родные сестры Прасковьи Трофимовны — Александра Трофимовна, 1918 года рождения, и Зинаида Трофимовна, 1920 года рождения. Светлые, памятливые старушки, которые и рассказали мне о бедственной судьбе своей старшей сестры Прасковьи Трофимовны.

А еще они напевают мне песню, которую очень любила их старшая сестра и, возможно, певала со слезами на чужбине:

Болыть, болыть головонька,
Ничим завязаты,
Далэко до родыны,
Никым пэрэказаты.
Завъяжу я, моя нэнько,
Дряповым платочком.
Пэрэкажу я до родыны
Сызым голубочком.
Дряповый платочок
Головы нэ въяжэ,
А сэзэнькый голубок
Правдонькы нэ кажэ…

И теперь, через восемьдесят два года, слушая ее старых сестер, своих родственников, думая о ее трогательной судьбе, я не могу не задаться с досадой главным вопросом: «Почему так непоправимо трудно устроена наша жизнь, что наиболее близкие, родные люди доставляют нам более всего испытаний и бед?..» Ведь и судьба моей дальней родственницы Прасковьи Трофимовны сложилась так потому, что убоялась она гнева родительского за утраченную лошадь… Но ведь правда и то, что еще не известно, как сложилась бы ее судьба здесь, на родине, да еще с клеймом принадлежности к казачьему роду… Следовательно, как ни печалься над ее судьбой, но выходит, что гнев родительский был все-таки праведным…

АЧУЕВ0

Разрывая прозрачную, густую августовскую синь, резко и отрывисто лаяли береговые пушки, обстреливая стоящие на рейде транспорты. Глухо гупали в ответ корабельные орудия. Серый рыболовецкий сарай-склад, одиноко торчащий на берегу, казалось, не просто вздрагивал под этими взрывами, а пугливо пригибался… Августовской дымкой, смешанной с пороховым дымом, куталась морская даль.

Это не был страх обреченности. Просто в эти тревожные минуты вся жизнь Василия Федоровича, теперь столь нескладная, вовсе не такая, какой виделась и представлялась в юности, смятая, скомканная какой-то недоброй силой, вдруг на мгновение стала ему абсолютно ясной. Он словно увидел ее всю насквозь, до самого конца. И от этого весь этот неяркий, болотистый, камышовый мир стал ему еще более дорог…

Отойдя от оцепенения прощания, они, остающиеся, молчаливо застывшие на родном берегу, не сговариваясь, перекрестились, словно отделяя себя этим крестным знамением от тех, кто покидал родную землю навсегда, об этом еще не зная.

Всего лишь несколько дней назад они высаживались в Ахта-рях, радуясь возвращению на родину. С семьями, со всем скарбом, остатками его, еще не растерянным в бесконечных скитаниях. Потом хлынули в родные степи, поднимая серую пыль сотнями сапог, наполняя ее визжащими скрипами телег и арб. По пути разбивали сочные, кровяные арбузы, которых в том году было на удивление много. Но прошло всего две недели, и какой-то непонятной силой они были вновь отброшены к морю, чтобы покинуть родную Кубань, теперь уже навсегда.

Пока казаки молча стояли на берегу, смаля цигарки и зло сплевывая в прибрежный песок, Василий Федорович поднялся на берег и, сам не зная куда и зачем, пошел по сухой, потрескавшейся от зноя земле, пылающей светлыми всплесками неяркой полыни. Спустившись в какую-то балочку, он с размаху упал в сухую, колючую траву. Словно брызги прыснули во все стороны, сухо стрекоча слюдяными крыльями, кузнечики. Долго лежал неподвижно, уткнувшись темным от загара лицом в родную, соленую землю. Серая, в темных разводах от пота, черкеска слегка вздрагивала.

Потом резко, как бы очнувшись, словно пробудившись, перевернулся на спину и еще долго смотрел в высокое, бездонное августовское небо. Рывком поднялся, отряхнул черкеску, несколько раз с размаху хлопнул папахой о колено, отряхивая от сухой травы, аккуратно надел ее, поправляя, словно перед зеркалом, и пошел к людям, которые ждали на берегу его воли и слова.

20
{"b":"545429","o":1}