Лицо Вильгельма вспыхнуло, и в нем проснулась вдруг страшная жажда крови.
– Пусть будет, как он хочет! – сказал он, подозвав к себе знаком стрелков. – Смотрите, чтобы каждая брошенная стрела достигла своей цели: такое хвастовство можно унять, конечно, только кровопусканием, но берегите голову и сердце гордеца!
Стрелки наклонились и заняли места. Гарольд подвергался действительно смертельной опасности: хотя спина его прикрывалась деревом, но все же щит мог закрыть только грудь и руки, а при его быстром движении нельзя было прицелиться так, чтобы только ранить, а не убить насмерть. Но он смотрел на все совершенно спокойно.
Пять стрел просвистели в одно время по воздуху, но Гарольд так искусно прикрывался щитом, что три из них отскочили назад, а две сломались надвое.
Видя, что грудь Гарольда осталась незакрытой в то время, когда он отбивался от стрел, герцог бросил в него свое ужасное копье.
– Берегись, благородный саксонец! – воскликнул Тельефер. Бдительный Гарольд не нуждался в этом предостережении: как будто презирая летевшее в него копье, он двинулся вперед и одним взмахом секиры разрубил его пополам.
Не успел еще Вильгельм вскрикнуть от злобы, как остальные стрелы раздробились о щит.
– Я только отражал нападение, герцог, – проговорил спокойно Гарольд, приближаясь к противнику. – Но моя секира умеет не только отражать, но и нападать в свою очередь. Прошу тебя приказать положить на этот камень, который кажется мне памятником древности, самый крепкий шлем и самый лучший панцирь: тогда ты увидишь, что мы можем нашими секирами отстоять свою родину.
– Если ты разрубишь своей секирой тот шлем, который был на мне, когда предо мной бежали франки, со своим королем во главе, то я буду пенять на Цезаря, выдумавшего такое ужасное оружие, – проговорил герцог злобно, уходя в свою палатку.
Он вскоре вернулся со шлемом и панцирем. Оба эти предмета были у норманнов тяжелее, чем у датчан, которые сражались пешими и потому не могли носить на себе особенной тяжести.
Вильгельм сам положил принесенное на указанный Гарольдом друидский камень.
Гарольд подверг лезвие секиры тщательному осмотру. Она была так разукрашена золотом, что трудно было считать ее годной, но граф получил ее в наследство от Канута Великого, который составляя своим небольшим ростом редкое исключение среди датчан, заменял телесную силу проворством и превосходным оружием. Если эта секира могла прославиться в нежных руках Канута, то тем ужаснее она должна была быть, когда ею владел мощный Гарольд.
Он замахнулся ею с быстротой молнии – и она с треском разрубила шлем пополам. При втором же ударе были раздроблены панцирь и еще – кусок камня.
Зрители остолбенели от удивления, а Вильгельм побледнел, как мертвец. Он почувствовал, что при своей громадной силе должен уступить Гарольду первенство и что замечательная его способность притворяться не принесет ему уже дальнейшей пользы.
– Есть ли во всем мире еще один человек, который мог бы совершить подобное чудо?! – воскликнул Брюс, предок знаменитого шотландца Брюса.
– О, таких чудотворцев я оставил по крайней мере тысяч тридцать в Англии! – ответил Гарольд. – Я шалил только, а во время боя моя сила увеличивается в десять раз.
Вильгельм скороговоркой похвалил искусство Гарольда, чтобы не показать; что понял в совершенстве этот ловкий намек, между тем как Фиц-Осборн, де-Боген и другие громко изъявили свой искренний восторг храброму графу.
Герцог снова подозвал де-Гравиля и пошел с ним в палатку епископа Одо, который только в исключительных случаях принимал участие в сражении, но постоянно сопровождал Вильгельма в его походах, для того чтобы воодушевлять войско и подавать свое мнение в военном совете.
Одо, несмотря на строгие нравы норманнов отличавшийся не столько на полях Марса, сколько в пышных чертогах, был занят составлением письма к одной прекрасной особе в Руане, с которой ему было очень трудно расстаться, чтобы следовать за братом. При входе герцога, который был чрезвычайно строг к подобным проделкам, он бросил письмо в ящик и проговорил равнодушно:
– Мне вздумалось написать маленький трактат о благочестии… Но что с тобой? Ты, кажется, чем-то сильно расстроен?
– Одо, Одо, этот человек издевается надо мной! Я теперь положительно в отчаянии!.. Одному Богу известно, сколько я потратил на эти пиры и поездки… не упоминаю уж о том, что у меня оттянул этот алчный граф понтьеский… Все истрачено, все исчезло! – продолжал Вильгельм со вздохом. – Но саксонец так и остается саксонцем, несмотря на все наши старания пустить ему пыль в глаза, не смотря на то, что норманнская сокровищница выручила его… Дурак же я буду, если выпущу его отсюда!.. Жаль, что ты не видел, как этот колдун разрубил пополам мой шлем и панцирь – будто ломкие прутья… О, Одо, Одо, душа моя наполнилась скорбью и мраком!
Малье де-Гравиль в коротких словах рассказал епископу про подвиг Гарольда.
– Не понимаю, что же в этом особенного, о чем бы следовало тебе беспокоиться, – обратился епископ к своему брату. – Чем сильнее вассал, тем сильнее и герцог… ведь он непременно будет твоим…
– Нет, в том-то и дело, что он никогда не будет моим! – перебил Вильгельм. – Матильда чуть-чуть не предложила ему напрямик мою прекраснейшую дочь в супружество, а я… да ты сам знаешь, что я прибегал ко всевозможным средствам, чтобы опутать его… но он ничем не обольщается… даже смутить его нельзя… Меня беспокоят не физическая его сила и неприступность, ум его приводит меня в отчаяние… А намеки, которые он мне делал сейчас, просто бесят меня… Но пусть бережется, не то я…
– Смею я высказать свое мнение? – перебил де-Гравиль.
– Говори, с Богом! – воскликнул герцог.
– Так я позволю себе заметить, что льва укрощают не ласковым обхождением, а угрозами и скрытой силой… В чистом поле он ничего не боится, смело поборется с самым сильным врагом, но если запутать его в ловко расставленную сеть, то он поневоле смиряется… Ты, герцог, только что упомянул, что не пустишь Гарольда отсюда.
– Не пущу, клянусь святой Валерией!
– Ну так ты должен дать ему стороной знать, что он должен или покориться тебе или же подвергнуться вечному заточению… Пусть покажут ему, что из твоих подземных темниц не в состоянии вырваться никакой богатырь! Я знаю, что для саксонцев всего дороже свобода и при одной мысли о заключении вся их храбрость исчезает.
– Я понял тебя – ты молодец! – произнес Одо.
– Гм! – промычал герцог. – Опасаюсь, что он не узнал от Гакона и Вольнота, на что я способен решиться! Жалею, что разлучил его с ними после первого их свидания.
– Вольнот совершенно превратился в норманна, – заметил улыбаясь епископ. – Он, вдобавок влюблен в одну из наших красавиц и едва ли думает о возвращении на родину; Гакон же, наоборот, наблюдателен и подозрителен.
– Вот его-то и надо присоединить к Гарольду! – сказал де-Гравиль.
– Судьба назначила мне роль вечного интригана, – простонал герцог в порыве откровенности, – я тем не менее люблю статного графа и от души желаю ему добра, насколько это согласуется с моими претензиями на трон Эдуарда.
– Разумеется, – подтвердил епископ.
Глава IV
Вскоре после этого разговора лагерь был перенесен в Байе. Герцог не менял своего обращения с Гарольдом, но постоянно уклонялся от разговора, когда граф заявлял, что ему пора возвратиться в Англию, где его ждут важные государственные дела. Вообще он старался как можно меньше быть с ним наедине и поручал Одо и де-Гравилю развлекать его. Теперь уж и в душе Гарольда были возбуждены сильные подозрения. Де-Гравиль прожужжал ему уши баснословными рассказами о хитрости и бесчеловечности герцога, а Одо прямо высказал, что Гарольду нескоро предстоит вырваться из Нормандии.
– Я уверен, – начал он однажды во время прогулки с графом, – что тебе хватит времени помочь мне изучить язык наших предков. Этот Байе единственный город, в котором старинные нравы и обычаи сохранились во всей своей чистоте. Большинство населения говорит по-датски, и я был бы чрезвычайно обязан тебе, если ты согласился давать мне уроки этого языка. Я довольно понятливый ученик и в течение одного года усвоил бы его настолько, что мог бы говорить датские проповеди.