– Моя бабушка, Хильда, велела мне следовать за нею, и я пошла.
– Хильда?! – воскликнул король с притворным изумлением. – Но я не вижу с тобой Хильды… ее здесь вовсе нет.
При последних словах его Хильда встала: высокая фигура ее показалась так внезапно на вершине холма, что можно было подумать, не выросла ли она из земли.
Она подошла легкой поступью к внучке и поклонилась надменно королю.
– Я здесь! – произнесла она совершенно спокойно. – Чего хочет король от своей слуги Хильды?
– Ничего! – отвечал торопливо монарх, и лицо его выразило смущение и боязнь, – я хотел попросить тебя держать это молоденькое, прелестное создание в тиши уединения, совершенно согласно с его предназначением отказаться от света и посвятить себя безраздельно служению высшему существу.
– Не тебе говорить бы эти слова, король! – воскликнула пророчица, – не сыну Этельреда, сына Ведена! Последний представитель славного рода Пенда обязан жить и действовать; он не имеет права закабалить себя в монастырскую келью; нет, его долг воспитывать храбрых, доблестных воинов;, в них всегда ощущается громадный недостаток, и пока чужестранцы не уйдут до единого из саксонских владений, нужно беречь от гибели и малейший отросток на дереве Ведена.
– «Per la resplender De»?! Ты чересчур отважна! – воскликнул гневно рыцарь, находившийся подле короля Эдуарда, и смуглое лицо его запылало румянцем, – ты, как лицо подвластное, обязана, конечно, держать язык на привязи! Притом ты выдаешь себя за христианку, а твердишь о языческом своем боге Водене.
Сверкающий взор рыцаря встретился с взором Хильды; в глазах ее светилось глубокое презрение, к которому примешивался непроизвольный ужас.
– Дорогое дитя! – произнесла она, опустив нежно руку на роскошные кудри своей милой Юдифи, – вглядись в этого рыцаря и старайся запомнить черты его лица! Это тот человек, с которым ты увидишься только два раза в жизни.
Молоденькая девушка подняла на него прекрасные глаза, и они приковались к нему будто волшебной силой. Туника незнакомца из дорогого бархата темно-алого цвета была в резком контрасте с белоснежной одеждой короля-исповедника; его мощная шея была совсем открыта; накинутый на плечи, весьма короткий плащ с меховой подбойкой не скрывал его груди, а грудь эта казалась способной не поддаться напору целой армии, и руки, очевидно, не уступали ей в несокрушимой силе. Он был среднего роста, но казался на вид выше всех остальных, и это вызывалось его гордой осанкой, исполненной холодного, сурового величия.
Но всего замечательнее во всей особе рыцаря было его лицо: оно цвело здоровьем и юношеской свежестью; незнакомец не следовал обычаю царедворцев, подражавших норманнам; он брил усы и бороду и казался поэтому несравненно моложе, чем был на самом деле; на черные, густые, глянцевые волосы с синеватым отливом была слегка надвинута невысокая шапочка, украшенная перьями.
Вглядевшись повнимательнее в его широкий лоб, можно было заметить, что время провело на нем неизгладимый след.
Складка, образовавшаяся между прямых бровей, наводила на мысль, что этот человек наделен от природы огненным темпераментом и сильным властолюбием, а легкие морщины, бороздившие лоб, обнаруживали наклонность к глубоким размышлениям и к разработке сложных и серьезных вопросов; во взгляде его было что-то гордое, львиное; его маленький рот был довольно красив, но самой выдающейся из всех частей лица был его подбородок: он выдавал железную, беспощадную волю; природа наделяет такими подбородками у звериной породы одного только тигра, а в семье человеческой – одних завоевателей, какими были Цезарь, Кортес, Наполеон.
Эта личность, вообще, отличалась способностью вызывать в женском поле восторг и удивление, в мужчинах – глубокий непроизвольный страх. Но в том пристальном взгляде, которым приковалась пугливая Юдифь к суровому лицу благородного рыцаря, не светился восторг: в нем выражался только тот глубокий, безмолвный и леденящий ужас, в котором застывает существо бедной птички под обаянием взгляда ее врага – змеи.
Молодая девушка сознавала в душе, что ей не позабыть до гробовой доски этого повелительно-сурового лица, и образ этот будет тесниться в ее мысли и в ее сновидении и стоять перед нею при ярком свете дня и в густом мраке ночи.
Этот пристальный взгляд утомил, очевидно, благородного рыцаря.
– Прекрасное дитя! – произнес он с надменно-приветливой улыбкой, – не следуй наставлениям твоей суровой родственницы, не учись относиться враждебно к чужестранцам! Могу тебя уверить, что и норманнский рыцарь способен подчиниться влиянию красоты!
Он отделил один из дорогих бриллиантов, придерживавших перья, украшавшие шапочку, и продолжая все с той же приветливой улыбкой:
– Прими эту безделку на память обо мне, и если меня будут бранить и проклинать и ты это услышишь, укрась этим бриллиантом свои чудные кудри и вспомни с добрым чувством о Вильгельме норманнском! [В саксонских и норманнских хрониках Вильгельм именуется графом, но мы станем отныне именовать его герцогом, каким он и был в действительности]
Бриллиант сверкнул на солнце и упал к ногам девушки, но Хильда не дала ей воспользоваться даром и отбросила его посохом под копыта коня короля Эдуарда.
– Ты рожден от норманнки, – воскликнула она, – и она обрекла тебя провести всю твою молодость в томлениях изгнания: растопчи же копытами твоего скакуна дар этого норманна. Ты так благочестив, что все твои слова достигают до неба: все это говорят! Так молись же, король, да ниспошлет оно мир твоему отечеству и гибель чужестранцу!
Слова Хильды звучали такой повелительностью, в ней было столько мрачного, сурового величия, что суеверный страх охватил моментально всю свиту короля. Опустив покрывало, пророчица опять взошла на тот же холм. Добравшись до вершины, она остановилась, и вид ее высокой, неподвижной фигуры усилил панику, вызванную в присутствующих предшествующей сценой.
– Едем дальше! Живее! – скомандовал король, осенивший себя широким крестным знамением.
– Нет, клянусь всем святым! – воскликнул герцог норманнский, устремив свои черные, блестящие глаза на кроткое лицо короля Эдуарда. – Терпение человека должно иметь пределы, а подобная дерзость способна возмутить самых невозмутимых, и если бы жена самого знаменитого из норманнских баронов, то есть жена Фиц-Осборна, дерзнула бы затронуть меня подобной речью…
– То ты бы поступил точно таким же образом, – перебил Эдуард, – ты простил бы ее и отправился далее!
Губы герцога норманнского задрожали от гнева, но он не проявил его ни одним резким словом, а, напротив того, взглянул на короля почти с благоговением. Вильгельм не отличался особенной терпимостью к человеческим слабостям и поступал нередко с полной беспощадностью, но в нем было развито религиозное чувство, глубокая набожность короля-исповедника, его кротость и мягкость привлекали к нему все симпатии графа. Примеры доказали, что люди, одаренные несокрушимой волей, привязывались к кротким и нежным существам; это было доказано той восторженной преданностью, с которой относились дикие и невежественные обитатели севера к искупителю мира: они плакали, слушая его кроткие заповеди, они благоговели перед его святой и безупречной жизнью, но не имели силы побороть свои дикие и порочные страсти и подражать ему в чистоте и смирении.
– Клянусь моим Создателем, что я люблю тебя и смотрю на тебя с глубоким уважением! – воскликнул герцог норманнский, обратясь к королю, – и будь я твоим подданным, я разнес бы на части всякого, кто рискнул бы порицать твою личность! Но кто же эта Хильда? Не сродни ли тебе эта странная женщина? В ее жилах течет, судя по ее смелости, королевская кровь.
– Да, Вильгельм bien-aime, эта гордая Хильда, да простит ее Бог, доводится родней королевскому роду, но не тому, которого я служу представителем! – отвечал Эдуард и, понизивши голос, прибавил боязливо. Все думают, что Хильда, принявшая христианство, осталась той же ревностной сторонницей язычества и что, вследствие этого, какой-то чародей или даже злой дух посвятил ее в тайны, не совместные с духом христианской религии! Но мне приятнее думать, что испытания жизни повлияли отчасти на ее здравый смысл!