Дома Ярцев позвонил Эрне, но оказалось, что она вместе с братом уехала к Сумиэ. Письма в почтовом ящике не было тоже. Тогда Ярцев решил поехать к Запольскому и объясниться с ним лично.
Привратник открыл калитку не сразу. В эти тревожные дни она была заперта на замок даже днем, во избежание «случайных» неприятностей со стороны японских фашистов.
В кабинете Запольского, — то ли от заваленного книгами и газетами большого письменного стола, то ли от стоящей на нем деревянной чернильницы с медвежатами и медведицей, похожими на сибирских, — на Ярцева вдруг пахнуло запахом хвои, тайги и кедровых шишек. Далекими, полузабытыми воспоминаниями детства и юности!
Он посмотрел в упор на Запольского, пожал сильно и коротко его руку и сел на стул.
— Получил мою исповедь?
— Да. Вчера утром.
— Ну и как?… Можешь помочь мне?… Веришь, что я не враг своей родине?
Запольский с трудом поборол желание отвести глаза в сторону. Еще недавно он чувствовал в себе твердость и правоту говорить обо всем открыто и резко. Но вот теперь, когда он увидел перед собой на расстоянии метра знакомое постаревшее лицо друга, с которым когда-то переправлял сучанским шахтерам оружие и шел вместе на смерть, связанный рука об руку обледенелой веревкой, говорить напрямик было трудно. Жалость брала свое.
— Ничего не получится с твоим делом, — ответил он омраченно. — Откажут тебе. И будут правы. Сам виноват во всем.
— Не доверяешь? — спросил Ярцев тихо.
— Да, ручаться не буду. Нет оснований.
— Что же… считаешь меня фашистом?
На мгновение ему стало вдруг снова страшно людей, как это бывало порою в детстве, когда его простодушные, неокрепшие желания грубо ломались чужой волей. Взгляд его неотрывно следил за лицом Запольского. Тот молча достал из кармана цветистую папиросную коробочку с видом Кремля, раскрыл ее, положил перед гостем и торопливо закурил, видимо тяготясь предстоящей беседой.
— Такое время, браток, — сказал он раздельно. — Настороже надо быть. Нельзя давать волю сердцу. Сам знаешь, сколько разных гиен, шакалов- предателей и шпионов — бродит вокруг нашей партий и великой страны, выглядывая, где бы можно было напакостить, повредить, облаять… Скажу прямо тебе: кабы не были наши руки тогда, около Шкотова, связаны вместе смертной веревкой, не стал бы я даже и разговаривать с тобой. Плохое ты дело сделал. Революционную законность нарушил. Офицера-карателя больше товарищей пожалел. И вдобавок еще за границу сбежал… Правильно определил тебя тогда Павел перебежчиком и изменником революции. Нельзя во время борьбы доверять сердцу и жалости больше, чем голосу разума. Партия нас не этому учит.
Ярцев молчал, вдыхая глоток за глотком крепкий и сладкий дым папиросы. Он сознавал, что возражать, собственно, нечего. Запольский был прав. Честнее и проще всего было бы встать и уйти, не мучая ни себя, ни бывшего друга зазорной и бесполезной дискуссией. Но мысль уже подбирала доводы самозащиты, искала слова возражения, оправдания. Пылкое сердце хотело отстаивать свое право на жизнь, на любовь, на родину… Пусть он, Константин Ярцев, виновен, но он заслуживает снисхождения. Он никогда, за все эти годы изгнания, не шел против трудящихся, не вредил родине. Все его преступление перед Россией и революцией вызвано простым человеческим состраданием к врагу…
— Но ты же знаешь, старик, какого я пожалел врага!.. Мое сострадание превратило хищника в человека; из офицера карательного отряда сделало передового бойца Красной Армии, защитника Страны Советов!
— Погоди, погоди!… Откуда ты это можешь знать? — Перебил сурово Запольский.
— Но я же рассказывал тебе. В советских газетах было — и портрет и фамилия! Можешь у Павла, наконец, справиться. Они же теперь оба в Москве работают.
Ладонь Запольского нервно заерзала по лакированной ручке кресла. Темные не постаревшие брови надвинулись на глаза мохнатыми бугорками, точно стараясь прикрыть их от острого взгляда Ярцева. Полузатухшая папироса дрожала в пальцах, как на ветру, осыпаясь на паркет пола голубым пеплом.
— Ты их, брат, в одну кучу не смешивай! — сказал Запольский медленно и серьезно и даже как будто со скрытым гневом. — От правды не убежишь!.. Павел Деньшин написал мне подробно все… Не человека ты пожалел тогда, а гадюку, змею! Этот красавчик каратель, пробравшийся через тебя к партизанам, а затем в Красную Армию, разоблачен теперь как старый шпион японской разведки!
— Постой!.. Что ты городишь? Не может этого быть!.. Ведь ты же сам, наверное, читал в позапрошлом году о награждении его…
— Лещак теперь пусть читает о нем, а не я! — хлопнул Запольский с размаху кулаком по столу и, выдвинув боковой ящик, достал оттуда письмо. — Актер он и сволочь!.. И переход его к партизанам, и служба в армии, и большевистский партийный билет — все оказалось ложью, игрой, смелым и хитрым маневром классового врага!.. Он не плохой психолог. Он и тогда играл великолепно: перед ревтрибуналом, перед крестьянами, перед тобой.
— Не может быть! Если японцы купили его, то уже после, а не тогда, не во время гражданской войны! — воскликнул Ярцев, теряя все свое внешнее хладнокровие. — Я же вижу его глаза, как сейчас. И эту улыбку!.. Нет, нет, Филипп, он был тогда искренен. Человек не может так лгать!
— Предатель все может! Сына, отца задушит, если потребуется для его интересов. Жену в проститутки продаст. Разве ты за границей мало встречал таких «царских подданных», «бывших русских»? — возразил мрачно Запольский.
— Дай мне письмо. Я хочу прочитать, — сказал Ярцев, протягивая руку к конверту таким нерешительным, ослабевшим движением, как будто брал со стола судьи свой собственный смертный приговор.
Запольский молча передал письмо — восемь больших почтовых страничек, исписанных твердым почерком Павла. Некоторое время в комнате было тихо, точно в сибирской тайге. Ярцев внимательно прочитал все письмо. Бумага в руке дрожала.
Когда он кончил читать и медленно выпрямился, передавая конверт и листки обратно Запольскому, губы его кривились, как у ребенка, готового разрыдаться. Но он взял в руку шляпу и встал.
— Прощай, Филипп. Спасибо, — сказал он. — Больше не буду тебя беспокоить… Я не так плох, как ты думаешь. Может быть, я еще докажу это!
Они посмотрели друг другу в глаза.
Запольский переступил вслед за Ярцевым порог кабинета и уже в коридоре, услышав выкрики радио о чудесном спасении премьер-министра Окады, добавил хмурясь:
— Враги наши, видишь, как действуют? Хитры, сволочи, и безжалостны!.. Ну, прощай!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Переговоры японского правительства и высшего военного командования с небольшой кучкой заговорщиков оставались в центре внимания всего мира, хотя иностранная пресса относилась к исходу переговоров весьма скептически. «Если даже осторожным политикам, — писали газеты, — и удастся взять верх над заговорщиками и установить порядок, хотя бы в полицейском смысле этого слова, то этим еще далеко не дается гарантия, что японское командование в Маньчжурии и Северном Китае подчинится правительству, которое может замедлить быстрое разворачивание завоеваний на азиатском континенте. В гораздо большей степени следует считаться с трагической возможностью, что в Токио верх возьмут авантюристические тенденции; поэтому нет ничего, удивительного, что и в Бейпине и в Нанкине с большой настороженностью следят за событиями в Японии… Если же дело кончится созданием правительства, контролируемого фашистскими элементами армии, то мы склонны разделить самые мрачные опасения, ибо такое правительство, прежде чем погибнуть от неминуемых затруднений, может ввергнуть страну во внешние и внутренние авантюры…»
События, однако, клонились именно к этому. Военно-фашистские клики, правительство и финансовые круги были одинаково заинтересованы в быстром и полюбовном разрешении конфликта за счет Китая. Затягивать переговоры день ото дня становилось опаснее. Среди заговорщиков — и даже в правительственных войсках — все более заметно определялись революционные настроения. Фальшивые лозунги о конфискации крупной собственности и устранении от власти капиталистов и бюрократов, служившие для закулисных руководителей путча простой демагогией, сделались в ходе событий для выступавших с оружием в руках солдат и молодых офицеров истиной, ради которой они пошли на убийства высших сановников государства.