Понуро вдет моя лошадь,
Печаль моя тяжела…
Цветут кике — цветы осени;
Поют перепела.
Ярцев не декламировал, а рассказывал — напевно и выразительно, как старики рассказывают былины. Голос его звучал широко и чисто:
У подошвы горы Асама
Сосны стоят кольцом,
Ветер холодный, печальный
Ровно дует в лицо.
Из жерла горы извергаются
Пепел, дым и пары…
Круто гора поднимается,
Жутко вверху горы…
Голос его окреп еще больше, томительно нарастая грустью и силой, и от его слов действительно делалось жутко.
Дорога все выше и круче,
В воздухе пепел и дым.
Платье становится белым,
Конь вороной — седым.
Круто гора поднимается,
Сердце ее в огне…
Но разве слабее пламя
В сердце другом — во мне?
Разве добыть себе счастье
В нем не хватит огня?…
Взрывайся тогда, о Асама,
Взрывай и мир и меня!
Когда он кончил, Чикара сидел полу-раскрыв рот, забыв о своей коллекции камешков, захваченный декламацией. Эрна стояла около мальчика и с материнской лаской гладила его узкую смуглую руку, стараясь утишить в себе тоску, прорвавшуюся так неожиданно после улыбок и шуток. Сумиэ сорвала ветку, согнула ее наподобие венка и надела на голову Ярцева.
— Вы настоящий поэт, — сказала она. — Ваш перевод на русский звучит даже лучше, чем оригинал. Венчаю вас лаврами.
— Нет, конец мне не нравится, — возразил Онэ с тихой серьезностью. — У Кадамы Кагай была другая идея. Но вы, конечно, поэт. В этом смысле я не могу не советовать, чтобы вы больше работали на искусство, то есть писали большое произведение в красках жизни.
Ярцев рассеянно усмехнулся. Оживление его бесследно прошло, точно от сильной усталости. Он снова казался таким же холодным и замкнутым, каким Эрна привыкла видеть его последнее время.
— Такие поэты в свои стихи за прилавками селедки завертывают, — ответил он с резкой иронией.
Онэ взглянул на него в упор блестящими узкими глазами.
— Вы всегда шутите, — поднял он строго брови, — и много напрасно странствуете. Конечно, странствовать по земному шару полезно, но думаю, что теперь серьезнейшая действительность перед глазами, и человек должен много работать не только для себя одного.
Ярцев, слегка смущенный, миролюбиво взял его за руку выше локтя.
— Не обижайтесь, дорогой Онэ-сан. Говоря по совести, временами мне и одному не плохо: работаю, думаю, читаю, курю… Иногда тоска, иногда радость даже. Полный комплект настроений.
Поверхность залива, согретого солнцем, уже меняла свою позолоту на синеватое серебро вспененных волн. В дымящемся испарениями воздухе горласто квохнул баклан, падая с разлета на воду. На секунду птица исчезла в волнах, но тотчас же вынырнула и поднялась тяжелыми взмахами оранжево-черных крыльев в туманную синеву, неся в изогнутом клюве блестящее узкое тельце.
Онэ встал с камня и, внимательно всматриваясь в помрачневшее лицо Ярцева, тихо оказал:
— Вы мне очень мало понятны, но я думаю так: у вас в сердце, как в молодом дереве, трещина… и всегда боль.
— Диагноз, пожалуй, верный, — произнес Наль.
Ярцев ничего не ответил и медленно пошел вдоль залива, пытаясь найти безлюдное место. Это было не так легко: люди кишели повсюду, как муравьи, — грелись на солнце, плескались в морских волнах, бродили по берегу, сидели, лежали, обедали, пили сакэ и пиво. Каждый хотел провести праздничный день возможно приятнее.
В большинстве отдыхающие были служащими из Токио, но между ними встречались и рабочие. Бросались в глаза большие группы текстильщиц, приехавших под присмотром администрации. Все они были одеты в фабричную строгую форму — серые халаты с белыми передниками, каждая с номером на рукаве. На гладких прическах белели круглые шапочки, на ногах — соломенные сандалии с пеньковыми подошвами. Мастера были в блузах с отложными воротничками, с сумками у пояса; начальство постарше — в жарких смешных сюртуках, неуместно заимствованных у европейцев. Надзирательницы выделялись сиреневыми юбками и цветными значками на рукавах. Все были разбиты по группам с отдельными флагами цехов и общим фабричный знаменем, исписанным крупными иероглифами.
В то время как Ярцев уходил все дальше по берегу, Эрна и Сумиэ завязали с текстильщицами разговор, расспрашивая их об условиях труда и быта. Работницы при надзирательницах разговаривали неохотно, отделываясь от навязчивых барышень короткими общими фразами и вежливыми улыбками.
— По-моему, им живется не плохо, — сказала Сумиэ. — Многие из них очень хвалят хозяина. Я слышала о нем еще прежде: говорят, он отличается своей либеральностью.
— Бесправные люди! — сказал резко Онэ; теперь, когда Ярцев ушел, он предпочел говорить на своем родном языке, зная, что Эрна и Наль прекрасно его понимают.
— Эти работницы, — продолжал он с горячностью, — живут, как в тюрьме. Такие парадные прогулки бывают два или три раза в год, ради рекламы; обычно же эти девушки работают по одиннадцати часов в сутки.
Ни родных, ни знакомых им видеть не позволяют. Все они заарендованы — иначе говоря, проданы в рабство на срок до трех лет. Как бы плохо им ни жилось, они не могут уйти раньше срока.
Сумиэ недоуменно на него посмотрела. Во взгляде ее промелькнуло явное недоверие.
— Но зачем же они соглашаются на такую кабалу?
— А что же им, умирать с голоду или идти в проститутки! — ответил Онэ, весь побледнев от волнения. — Разве таким, как они, легко найти в нашей стране человеческие условия труда и жизни? Напрасные надежды!
Он постучал с глухим звуком кистями рук одна о другую, подражая убогой мольбе голодного безработного. Жест получился действительно потрясающий.
— Интеллигентным женщинам трудно, конечно, представить такую безвыходность, — сказала Эрна, желая смягчить резкость его ответа. — У нас всегда есть какая-нибудь специальность, выход. Наконец многих вполне обеспечивает замужество.
— Японским интеллигенткам живется в семье тоже не сладко, — возразил Онэ с прежней горячностью. — Лучшие из них задыхаются в нашем отсталом быту, как в тюремных подвалах. Писатель Иосики Хаяма рассказывал мне в издательстве, что его мать покушалась на самоубийство, прикусив ножницы зубами, чтобы отрезать себе язык и умереть. До этого довели ее родственники. Мать писателя Сейкици Фудзимори по той же причине сделала себе с э п п у к у, как старый японский самурай. Вы меня простите, о-Суми-сан, но я знаю подробности и о вашей семье. Я думаю, близким друзьям это можно сказать. Ваша родная мать, умная и сильная женщина, покончила с собой с помощью газового крана, не стерпев деспотизма свекрови. К нашему счастью, старуха уже давно умерла, а то бы вы не были с нами.
Сумиэ промолчала. О трагической смерти матери ей было известно от дедушки, который до сих пор не мог простить зятю этого самоубийства, считая его косвенным виновником. Сумиэ в те дни гостила у него, и старик рассказал ей все, хотя Имада и попытался скрыть от дочери правду. Она проплакала несколько дней, но тогда ей было всего десять лет, и горе скоро забылось. Впоследствии она пережила эту смерть гораздо больнее.