Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Цветы — покойной. Очень хорошо! Цветы — покойной! Вскоре появилась Чезара, очень бледная, в простом черном платье. Ее волосы были слегка растрепаны. Она дрожала — видно было, что ей очень трудно сдерживаться. Жених кинулся к ней и нежно ее обнял. Все замолчали. Чуть не плача от радости, Гори попросил троих гостей отправиться с ним вместе в качестве свидетелей, и они тихо удалились.

Тогда оставшиеся — мать, брат, старые девы, все гости — Дали волю негодованию, которое им поневоле приходилось сдерживать в присутствии Чезары. Хорошо, что бедная, старая женщина, там, среди цветов, уже не могла слышать, как возмущаются эти люди таким оскорблением ее памяти.

По пути в мэрию синьор Гори думал о том, что говорят в гостиной. Выходя из кареты, он шатался, как пьяный, и был так ошеломлен, что совсем забыл об оторванном рукаве, и стал снимать пальто вместе со всеми.

— Учитель!

— Ах! Черт возьми! — спохватился он.

Чезара улыбнулась. Но Гори было не до смеха. Он уже успокоился, думая, что больше не вернется туда, к тем людям, а теперь придется ехать за рукавом. Ведь фрак взят напрокат. Подписаться? Как это? Ах, подписаться! Да, конечно, он поставит свою подпись как свидетель. Здесь, что ли?

Потом они отправились в церковь, наскоро совершили обряд и поехали домой.

Их встретило ледяное молчание.

Стараясь казаться как можно меньше, Гори оглядел комнату, а потом шепотом, приложив палец к губам, обратился к одному из гостей:

— Не знаете ли вы, куда делся рукав от моего фрака, помните — я его подбросил в воздух?

Вскоре он отыскал свой рукав и незаметно ушел. По дороге домой он размышлял о случившемся. В конце концов, только благодаря тесному фраку удалось ему одержать такую блестящую победу над судьбой. Ведь если бы этот расползавшийся рукав не раздражал его так сильно, он бы вел себя, как всегда, и, пораженный внезапной бедой, оплакивал бы несчастную судьбу бедной девушки Но тесный фрак лишил его обычной кротости, и он нашел в себе силы восстать и. победить.

МУЖ МОЕЙ ЖЕНЫ (Перевод Л. Виндт)

Конь и бык — прочитал я однажды в книге, заглавия и автора которой я не запомнил, — конь и бык... Но быка лучше опустить. Приведем лишь то, что относится к коню. Итак:

«Коню, который не знает, что ему предстоит умереть, метафизика незнакома. Но если бы конь знал, что он должен умереть, проблема смерти и для него стала бы в конце концов важнее, чем проблема жизни.

Добывать сено и траву, конечно, задача чрезвычайно важная. Но вслед за ней возникает другая: почему, потрудившись двадцать — тридцать лет, чтобы обеспечить себе сено и траву, обязательно нужно умереть, так и не узнав, для чего жил?

Конь не знает, что ему придется умереть, и не задается такими вопросами. Но перед человеком, то есть — согласно определению Шопенгауэра — животным метафизическим (что означает животное, знающее, что ему придется умереть), этот вопрос стоит неотступно».

Из этого, если не ошибаюсь, следует, что все люди Должны бы искренне завидовать коню. А тем более метафизические животные вроде меня, которые больны и знают не только, что им предстоит умереть очень скоро, но также и то, что произойдет в их доме после их смерти, и при этом не имеют даже права возмущаться.

Осадок никогда не бывает прозрачным. По мере приближения к концу жизненные соки изо дня в день перекисают во мне все больше и больше. И вот я хочу, заполнив эти несколько листков, доставить себе удовольствие, правда, отдающее горечью морской воды (удовольствие, которое мне не суждено испытать): хочу, чтобы жена моя узнала, что я все предвидел заранее.

Эта мысль родилась у меня сегодня утром. И родилась она потому, что жена застала меня врасплох в коридоре у входа в гостиную, когда я, пригнувшись, тихонько подглядывал в замочную скважину.

— Да ведь ты не ревнивый, — крикнула она мне, — что же ты здесь делаешь? Скажите пожалуйста! Даже ботинки снял, чтобы не шуметь.

Я посмотрел на ноги. И вправду босые! А тем временем жена заливалась хохотом. Что я мог сказать? Я бормотал глупейшие оправдания: я и не думал шпионить, мне захотелось посмотреть просто из любопытства — я перестал слышать звуки рояля, не видел, когда ушел учитель, и вот... Но клянусь, что ботинки (с позволения сказать) я скинул гораздо раньше и без всякой задней мысли. Просто они жмут. Она, моя дорогая Еуфемия, которая застала меня здесь босиком, должна бы знать, почему они жмут, и не смеяться над этим, по крайней мере в моем присутствии. У меня отекают ноги, и иногда я от нечего делать их щупаю: надавлю пальцем и жду, пока ямка снова забухнет.

Но это отнюдь не значит, что я совершил непростительную глупость.

Ведь я же знал, ведь я же знаю, что моя жена его терпеть не может, этого своего учителя музыки. И потом, я уверен, совершенно уверен, что — пока я жив — она мне не изменит. Она столько лет мне не изменяла, так неужели же она захочет себя запятнать из–за каких–то двух или, допустим, четырех, шести месяцев? Да нет же, я уверен, у нее хватило бы терпения, даже если бы я протянул еще год в таком состоянии.

И потом, я его знаю, прекрасно знаю мужа (будущего) моей жены! И тоже могу дать голову на отсечение, что он не причинит мне ни малейшего зла, пока я еще скриплю.

Он, разумеется, мой близкий друг. Отличный молодой человек.

По правде сказать, не такой уж молодой. Сорок лет, почти мой возраст. Но я выгляжу, как будто мне сто, а он — крепыш, твердо стоящий в жизни, как дуб среди леса, и, кроме того, одарен, как говорили древние, всеми качествами, необходимыми для образцового мужа: «нравственным поведением, великодушным и благородным нравом».

Об этом свидетельствуют и его заботы обо мне.

Вот, к примеру сказать, почти каждое утро он приезжает за мной в экипаже, чтобы дать мне глотнуть воздуха. Берет меня под руку и помогает мне потихонечку спуститься с лестницы, заставляя отдыхать на каждой площадке, пока он не сосчитает до ста, потом щупает мне пульс, не частит ли он, заглядывает мне в глаза, ласково спрашивает:

— Пошли?

— Пошли.

И так и дальше, до самого низа, тихонько, тихохонько. После прогулки меня несут наверх в кресле, он с одной стороны, швейцар — с другой.

Я пробовал протестовать, но тщетно. Правда, мне не одолеть разом и семи ступенек без мучительной одышки; но я хотел бы, чтобы мой друг не утруждал себя такими докучными обязанностями; чтобы швейцар нашел себе другого помощника... Куда там! Флорестано, если бы ему позволяли силы, готов бы нести меня один, безо всякой помощи. Ну что ж, в конце–то концов я вешу немного (что–нибудь около сорока пяти кило со всеми отеками); и потом, я думаю: помогая мне, он хочет заслужить будущее счастье. Ну и пусть старается!

С другой стороны, и жене моей Еуфемии почти приятно страдать из–за меня, и она рада бы мучиться еще больше, лишь бы отвоевать у собственной совести право радоваться впоследствии без всяких угрызений. Законное право, законнейшая компенсация, в которой ни жизнь, ни совесть не могут ей отказать и на которые я, повторяю, не смею обижаться.

Сознаюсь, однако, что бывают минуты, когда мне почти хочется, чтобы оба они были отъявленными негодяями. Их честные помыслы, их тонкие чувства нередко оборачиваются для меня самой изощренной жестокостью: поскольку я лишен возможности взбунтоваться против того, что, вне всякого сомнения, случится после моей смерти, то я, например, часто чувствую себя обязанным подозвать моего малыша, моего единственного сыночка, поставить его между колен и внушать ему, чтобы он любил и по–сыновнему почитал того, кто в скором времени станет его вторым отцом, чтобы он старался никогда не давать ему повода для жалоб. Я говорю ему:

— Посмотри, милый Карлуччо, у тебя грязные ручки. Что тебе сказал вчера дядя Флорестано, когда увидел у тебя на носике чернильное пятнышко? Он тебе сказал: «Умойся, Карлуччо, а не то тебя посадят в тюрьму». Только это неправда: дядя Флорестано шутит. Теперь за грязные руки на каторгу не посылают. Но ты все равно их мой, потому что дядя Флорестано любит чистеньких мальчиков. Он такой добрый и так тебя любит, милый Карлуччо, и ты тоже, смотри, должен его очень, очень любить и, помни, всегда его слушаться, чтобы он всегда был доволен тобой. Понял, сыночек?

72
{"b":"538509","o":1}