Тем временем в семье поденщика зрел заговор против нее. Отец и мать убеждали Джерландо позаботиться о наследстве, а то всякое может случиться...
— Ты ее зря одну оставляешь, — говорил отец. — Ты помни, она теперь благодарность чувствует за твою заботу. Старайся быть при ней, в доверие к ней войди. И потом... сделай как–нибудь, чтоб служанка у нее не спала. Ей теперь лучше, не нужна ей служанка по ночам.
— Да Боже меня упаси! Да у меня и в мыслях такого нет... Да что это вы! Она ведь ко мне, как к сыну. Вы бы послушали, как она со мной говорит!.. Будто она старая, будто жизнь ее прошла... Да, Господи!..
— Старая? — вмешалась мать. — Да уж, конечно, не девочка. Только и старой не назовешь; так что ты уж...
— Землю твою заберут, дурень! — перебивал отец. — Я тебе говорю, пропадешь, на улицу выкинут. Умрет она, детей не оставит, и приданое ее родные получат, это по закону. Дельце сделал, нечего сказать! Ученье бросил, время потерял и с носом останешься. Ни гроша не получишь! Ты подумай, подумай, пока не поздно!.. Чего ждешь?
— С ней по–хорошему надо, — вкрадчиво советовала мать. — Пойди к ней по–хорошему и скажи: «Так, мол, и так. С чем же я останусь? Я ведь тебя почитал, как ты хотела. Теперь ты обо мне подумай — с чем я–то останусь? Что делать буду?» Чего ты трусишь? Слава Богу, не на войну идти.
— И еще прибавь так, — снова встревал отец, — так прибавь: «Ты что, хочешь братца своего облагодетельствовать? Он с тобою вон как поступил, а ты хочешь, чтоб он меня выгнал, как собаку?» И дождешься! Как собаку, выгонит, пинком в зад, и нас выставит за тобой следом.
Джерландо не отвечал. Советы матери раздражали его, но в то же время доставляли какое–то удовольствие, точно щекотка. Мрачные предсказания отца сильно его пугали и злили. Что же ему делать? Он знал, что разговор будет очень тяжелый; знал также, что без этого не обойтись. Ничего не поделаешь, попытаться надо.
Теперь Элеонора выходила к столу. Однажды, за ужином, она заметила, что он напряженно уставился в скатерть, и спросила его:
— Почему ты не ешь? Что с тобой?
Хотя Джерландо ждал этого вопроса и даже сам пытался вызвать его своим поведением, он не смог ответить так, как научили родители, и неопределенно махнул рукой.
— Что с тобой? — настаивала Элеонора.
— Ничего, — в замешательстве ответил Джерландо. — Отец пристает...
— Опять со школой? — улыбнулась она, надеясь вызвать его на разговор.
— Нет, хуже, — ответил он. — Пристает... Он ко мне пристает, чтоб я о будущем позаботился, говорит — сам он старый, а я вот ни на что не гожусь... Пока ты здесь, оно конечно... а вот потом–потом, говорит, останусь ни при чем...
— Скажи отцу, — серьезно ответила Элеонора, прикрывая глаза, чтобы не видеть, как он покраснел, — скажи отцу, пускай не волнуется. Я обо всем позаботилась. Раз уже речь зашла об этом, так знай: если я умру — все мы во власти божьей, — : в моей комнате, во втором ящике комода, под желтым корсетом, лежит письмо на твое имя.
— Письмо? — переспросил Джерландо, вконец смутившись. Элеонора кивнула.
— Да. Можешь быть спокоен.
На следующее утро Джерландо, радостный и веселый, отправился к родителям и передал им свой разговор с Элеонорой. Но они — в особенности отец — были недовольны.
— Письмо, говоришь? Все штучки!
Что это за письмо такое? Надо думать, завещание. Оставляет, значит, свое состояние мужу. А вдруг оно не по форме написано? Да уж разве женщина напишет как следует! И без нотариуса оно силы не имеет... А ведь братец–то судейский, он их по судам затаскает!
— В суде правды не жди. Боже тебя упаси судиться! Не для нас это, бедняков. Они там со зла все наизнанку вывернут, черное белым назовут, белое — черным.
А может, его там и нет, письма этого? Просто так сказала, чтоб отстал.
— Ты что, видел его? Не видел. Вот то–то и оно. Был бы у вас ребенок, тогда другое дело. Ты не давай себя надуть. Слушайся нас! Ребенок, понимаешь? А то — письмо!
И вот однажды вечером, когда Элеонора, по обыкновению, сидела у обрыва, перед ней внезапно появился Джерландо.
Она зябла и куталась в большую черную шаль, хотя февраль был очень теплый и в воздухе уже пахло весной. Внизу, под обрывом, зеленели хлеба; море и небо на горизонте окрасились в нежный розовый цвет, быть может, слишком бледный, но необычайно красивого оттенка; далекие деревни, не освещенные солнцем, блестели, словно игрушечные.
Она устала любоваться в тишине этой волшебной гармонией красок и приникла головой к стволу оливы. Черную шаль она накинула на голову, от этого ее лицо казалось еще бледнее.
— Что ты тут делаешь? — спросил Джерландо. — Ты сейчас похожа на скорбящую Божью Матерь.
— Я смотрела... — ответила она, вздохнула и прикрыла глаза. Но он начал снова:
— Если бы ты знала, как... как тебе хорошо так вот... эта черная шаль...
— Хорошо? — грустно улыбнулась Элеонора. — Мне просто холодно!
— Нет, я не про то... Хорошо... хорошо... к лицу, — сбивчиво пояснил Джерландо, опускаясь на землю.
Она закрыла глаза и улыбнулась, чтобы не расплакаться. Внезапно нахлынули воспоминания о впустую пропавшей молодости. В восемнадцать лет она действительно была красива, так красива!
Внезапно несмелое прикосновение нарушило ее мысли.
— Дай мне руку, — попросил он, глядя на нее снизу вверх загоревшимися глазами.
Она поняла, но притворилась, что не понимает.
— Руку? Зачем? — спросила она. — Мне тебя не поднять, у меня сил не хватит. Я и сама еле двигаюсь... Поздно уже, идем.
И встала.
— Я не к тому сказал, — пытался он объяснить. — Посидим вот так, в темноте... Хорошо тут очень...
Он пытался обнять ее колени, судорожно улыбаясь пересохшими губами.
— Нет! — крикнула она. — Ты с ума сошел! Пусти!
Чтобы не упасть, она схватила его за плечи и оттолкнула. Он стоял на коленях, и черная шаль, соскользнувшая с ее плеч при резком движении, покрыла, окутала его целиком.
— Я тебя хочу! Я тебя хочу, — бормотал он, как пьяный, еще сильнее сжимая ее колени; другой рукой он тянулся к ее талии, задыхаясь от запаха ее тела.
Отчаянным усилием она высвободилась. Подбежала к обрыву. Обернулась. Крикнула:
— Не подходи!
Он яростно кинулся к ней. Она увернулась и бросилась вниз.
Он замер от ужаса. Услышал страшный глухой звук. Наклонился над обрывом. Увидел ворох черных одежд на зелени склона. И черную шаль, распластавшуюся по ветру, которая медленно опускалась все ниже, ниже.
Он стиснул голову руками и повернулся к дому. В глаза ему глянул бледный лик луны, взошедшей над оливами. Он застыл на месте и долго смотрел на нее не отрывая глаз, словно она все видела с небес и теперь обвиняла его.
БРАЧНАЯ НОЧЬ (Перевод Я. Лесюка)
Четыре рубашки,
четыре простыни,
четыре юбки,
словом, всего по четыре. И это приданое дочери, которое мать с терпением паука собирала по нитке, откладывая грош — сегодня, грош — завтра, она не уставала показывать соседкам.
— Скромное приданое, зато аккуратненькое.
Своими многострадальными, бескровными, скрюченными руками, которым был знаком один лишь изнурительный труд, она доставала из старого сундука, длинного и узкого, как гроб, красивые вещи; бережно, словно прикасаясь к Святому Причастию, она вынимала и раскладывала на постели шали и платья: одно — подвенечное — с вышитым воротником и тонким шелковым басоном понизу, остальные три — шерстяные, но менее нарядные. Глядя на них со смиренной улыбкой, мать повторяла: «Скромное приданое, зато аккуратненькое...» И от радости у нее дрожали руки и прерывался голос.
— Сами знаете, осталась я одна–одинешенька, — говорила она. — Чего только я не делала этими вот руками, а теперь они у меня вовсе отнимаются. Трудилась я и в дождь и в зной; стирала и в реках и в источниках; лущила миндаль, собирала маслины; нет такой деревни в округе, где бы я не работала, не убирала или воду бы не носила... Да что там говорить! Одному Господу Богу ведомо, сколько я слез пролила, как тяжко мне жилось; верно, за то и даровал он мне силы и здоровье. Но не зря я трудилась, теперь могу спокойно и помереть. А тому праведнику, что ожидает меня на небесах, коли спросит он о нашей дочери, я с чистым сердцем отвечу: «Будь спокоен, бедняжка, не тревожься — дочку нашу я хорошо пристроила. Уж ей–то страдать не придется, я за двоих настрадалась». Это я от радости плачу, не обращайте внимания.