На другой день по прибытии в Палермо они побывали на приеме у лучшего врача Палермо, и там Адриана все поняла; она заметила, какие усилия делает над собой Чезаре, чтобы не выказать своего глубокого огорчения, с какой деланной озабоченностью просит он врача еще раз повторить его предписания и как тот ему отвечает; она поняла, что ей вынесен смертный приговор и что лекарство, которое надо принимать по столько–то капель два раза в день перед едой, не превышая дозы, ибо оно содержит яд, — обман во имя милосердия, посох идущему через медленную агонию навстречу смерти.
Однако как только Адриана, еще ощущая в ноздрях противный запах эфира, вышла из тени подъезда на улицу навстречу закатному солнцу, которое в нимбе пламенеющих небес висело над морем в конце длинного Корсо, как только увидела окрашенные багрянцем экипажи и купы деревьев, лица и одежды прохожих в пурпурных лучах, витрины и вывески магазинов и кафе, сверкающие, как драгоценные камни, она почувствовала, что в ее мятущуюся душу через все органы чувств, обостренные словно каким–то божественным опьянением, врывается жизнь, жизнь, жизнь! Она не испытывала тоски, вовсе не думала о близкой неотвратимой смерти, о смерти, которая свила в ней гнездо, затаившись под левой лопаткой, где она ощущала наиболее острые уколы боли. Нет, нет — жить! И все же в этом буйном водовороте чувств откуда–то из глубин ее существа подымался к горлу комок — возможно, ее прежняя, та самая грусть, от которой на глаза навертывались слезы.
— Ничего... Ничего... — сказала она, улыбнувшись деверю, и ее глаза сквозь слезы сверкнули радостью, озарившей все ее лицо. — Я, кажется... Не знаю... Пойдем же, пойдем...
— В гостиницу?
— Нет... нет...
— Тогда, может, поужинаем в «Шале» на берегу моря, возле Форр Италико? Хорошо?
— Да, как хочешь.
— Вот и прекрасно. Идем! Потом прогуляемся по бульвару к Форо, послушаем музыку...
Взяв извозчика, они поехали навстречу лучезарному нимбу.
Как чудесно прошел для нее этот вечер в «Шале» на морском берегу: светила луна, освещая здание Форума, вдоль бульвара катились элегантные коляски, из садов доносился запах цветущего померанца... Ею овладело всепобеждающее очарование, которому она отдалась бы до конца, если бы не тревожное сомнение в том, что все это происходит с ней на самом деле, ибо она смотрела на себя как будто издалека, а сама ничего не понимала, ни о чем не думала и не рассуждала — ей снился сон, и во сне открывалась бесконечная даль.
Это ощущение бесконечной дали охватило ее с новой силой на следующее утро, когда они ехали в коляске по длинным и пустым в тот час аллеям парка Ля Фаворита, и в какой–то момент она глубоко вздохнула и на миг почти вернулась к действительности, так что смогла почувствовать эту даль, не нарушая очарования и не пробуждаясь от сладкого дурмана этого сна, с открытыми глазами при свете дня, ибо и деревья в парке, казалось, тоже спали беспробудным сном в чуткой и таинственной тишине раннего утра.
В какой–то момент она, сама не зная почему, повернулась к Чезаре и благодарно улыбнулась ему.
Но эта улыбка пробудила в ней острую и глубокую жалость к себе самой, ведь она вот–вот умрет, и ее изумленные глаза не увидят всей этой неописуемой красоты, не увидят жизни, которой и она могла бы жить, как живут другие люди. И тут она подумала, не жестоко ли с его стороны вот так показывать ей мир.
Но вот коляска наконец остановилась в глубине самой дальней аллеи. Чезаре подал невестке руку, и она сошла на землю, чтобы рассмотреть как следует фонтан с фигурой Геракла; и там, у фонтана, под кобальтово–синим небом, которое казалось почти черным вокруг лучезарной беломраморной статуи полубога, стоявшей на высоком цоколе в центре чаши, Адриана наклонилась и стала смотреть в прозрачную воду, на поверхности которой плавали, отбрасывая тень на дно, листья и зеленоватые сгустки тины; и вот, когда она заметила, что при малейшем колыхании водной глади бесстрастные лица сфинксов, стражей водоема, словно затуманиваются раздумьем, тогда и она вдруг почувствовала, как вместе со свежестью, которой пахнуло от воды на ее лицо, в сознание ее проникла какая–то мысль; и сразу же душа ее будто оцепенела, будто свет новых небес загорелся вдруг в пустоте мироздания; ей показалось, что она в это мгновение постигла суть вечности, обрела ясное и полное представление обо всем на свете, в том числе и о том, что сокрыто в бездонном кладезе тайников души человеческой; ей показалось, что раз она все это постигла, то ей этого и достаточно, ибо на какой–то миг — вот на этот самый миг — она ощутила себя вечной.
Она предложила отправиться домой в тот же день. Пора освободить его от себя, он и так потерял уже четыре дня своего отдыха. Еще день уйдет на то, чтобы проводить ее до дома, а потом он может продолжить путешествие, ехать в дальние края, туда, за синее море. Смело может отправляться: за месяц его отсутствия она не умрет.
Ему она этого не сказала, а только попросила, чтобы он отвез ее домой.
— Да что ты? Зачем? — возразил он. — Раз уж ты здесь, поедем со мной, посмотришь Неаполь, там я на всякий случай покажу тебя еще какому–нибудь хорошему врачу.
— О нет, Чезаре. Разреши мне вернуться домой. Это все ни к чему.
— Как это ни к чему? Так будет лучше. На всякий случай.
— Разве еще мало того, что мы узнали здесь? У меня ничего не болит, я себя хорошо чувствую, ты сам это видишь. Буду принимать лекарство: Чего же еще?
Тогда он посмотрел на нее и сказал очень серьезным тоном:
— Адриана, я так хочу.
На это ей нечего было возразить, она была дочерью своего края, где женщина никогда не оспаривает того, что мужчина счел правильным и нужным; она подумала, он хочет застраховать себя тем, что не ограничится консультацией одного врача, так чтобы после ее смерти все в их городе говорили: «Он сделал все, чтобы спасти ее, возил и в Палермо, и в Неаполь...» А может быть, он надеялся, что другой врач, поопытней, сочтет болезнь излечимой, найдет средство спасти ее? А может быть... да, пожалуй, это верней всего: зная, что она обречена, он хотел оставить ей это последнее удовольствие, чтобы хоть как–то смягчить жестокий удар судьбы.
Но она боялась, да, страшно боялась моря. Как взглянет на него да подумает, что его надо переплыть, у нее дух захватывает, будто ей предстоит преодолеть его вплавь.
— Да нет же, ты сама увидишь, — с улыбкой успокаивал он ее. — В это время года ты и не заметишь, что плывешь по морю. Посмотри, какое оно спокойное. А потом, ты увидишь, какой пароход! Ты ничего и не почувствуешь!
Нет, не могла она поведать ему о неясном тревожном предчувствии, которое испытывала, глядя на это море, — ей почему–то казалось, что если она покинет берег, где она и так считала себя на чужбине, вдали от родного городка и где испытала столько нового, неведомого для нее волнения, если она пустится с ним в еще более дальнее путешествие, затеряется в необъятных просторах этого таинственного моря, то уж никогда больше не вернется домой, на свой родной остров, — разве что в гробу. Она гнала это предчувствие прочь, не признавалась в нем себе самой, заставляла себя поверить, что все дело тут в ее страхе перед морем: она его никогда прежде не видела, а теперь надо через него плыть!
В тот же вечер они. сели на пароход, отправлявшийся в Неаполь.
Когда пароход снялся с якоря и вышел из гавани, а Адриана, слегка оглушенная криками и гомоном суетливой толпы на причале, грохотом и скрежетом кранов и лебедок, пришла в себя, она стала смотреть, как берег уходит вдаль и все, что она видит, уменьшается в размерах: толпа на пристани и трепещущие над ней платки, суда на рейде, дома на берегу; вот уже весь город сливается в светлую туманную полосу у подножья красновато–серых гор, усеянную неяркими точками огней, — и тут она почувствовала, что опять погружается в сон, сон наяву, но при этом глаза ее все больше раскрывались от страха, по мере того как пароход, сотрясаясь всем корпусом от ритмичных ударов винтов, — того и гляди, сломается, хоть он и огромный, — углублялся в безбрежное море, слитое воедино с небом.