Нетрудно представить, каким тяжелым оказался для друзей первый день, проведенный ими в сообществе с узниками. Поскольку староста не мог нарушить запрета капитана вступать с ними в разговор, физические муки французов дополнялись отчаянной тревогой, порожденной неизвестностью.
В бараке, куда загнали несчастных на ночь, было еще грязнее, еще отвратительнее, чем в ишимском остроге. Но этапники так устали, что согласны были лечь, не разжигая печи, приткнувшись куда попало и даже просто на дворе, если внутри им не хватит места.
Как правило, в подобных придорожных каталажках нет отдельных комнат для сопровождающих своих близких женщин и детей, и эти горемыки вынуждены располагаться вместе с солдатами, которые из жалости их не гонят. Так и на этот раз странницы поневоле, прикрыв детей отрепьем, устраивались с ними в караульном помещении кто где мог: под солдатскими койками, возле дверей, между козлами для винтовок.
Надо ли говорить, что в арестантских бараках — они же остроги — ссыльнокаторжные были лишены медицинской помощи? Как, впрочем, и на протяжении всего пути? В так называемых лазаретах нет ни коек, ни матрасов, ни одеял, ни чего-то, хотя бы отдаленно напоминающего белье. По дороге от Томска до Иркутска, на расстоянии четырехмесячного перехода, насчитывается только пять небольших лазаретов, имеющих в общей сложности сто коек, тогда как требуется их в пять раз больше. Но и на этих кроватях, убогих ложах, располагались, как правило, солдаты.
Ссыльные плотно набивались в помещение, не менее тесное, чем в Ишимском, и хотя они улеглись впритык друг к другу прямо на нечистотах, накопившихся за несколько недель, все равно пятая часть их осталась без места, на улице.
Среди последних оказались и Жак Арно с Жюльеном де Клене. Изнемогая от усталости, с обмороженными руками и распухшими от мороза лицами, они едва притронулись к отвратительному месиву, принесенному в столь же грязных баках, как и утром.
— Итак, — с трудом произнес Жак, — нас ждет ночлег на снежном матрасе при тридцати градусах мороза!
— Бедный мой друг, — отозвался Жюльен, забывая о собственных мучениях, — в какую ужасную историю втянул я тебя по своей самонадеянности! Мужайся! Прижмемся друг к другу, и будет теплее. Хорошо еще, что шубы у нас не отобрали.
— Послушай, — как в бреду заговорил Жак, — почему бы не вырвать мне у солдата ружье и не расправиться с изувером, затащившим нас сюда? Меня пристрелят на месте? Тем лучше: разом будет покончено со всем этим!
— Наберись терпения! Помни, что обещал полковник. Если в течение ближайших двух дней в судьбе нашей ничего не изменится, то мы оба сможем поступить так, как ты задумал.
Двое каторжников с грубыми лицами и выжженными на щеках и лбу тремя буквами, образовывавшими слово «вор», переговорили о чем-то со своими товарищами и, подойдя к французам, обратились к ним по-русски. Обнаружив, что незнакомцы их не понимают, заключенные поискали глазами старосту, чтобы он перевел. Бывший полковник, тоже оставшийся на улице, хотел подойти к ним, но стражники скрестили штыки у его груди. Однако старик и так уже понял, что за благородная мысль осенила этапников.
— Отлично, ребятки! — сказал он им. — Делайте, как решили. Заранее благодарю вас.
Московские лиходеи, совершившие черт знает сколько преступлений, недоумевая, откуда взялась вдруг в их душах жалость, неожиданная, словно цветок в грязи, вознамерились приготовить иностранцам ложе — необычное для горожан, но привычное для сибирских охотников, при одной мысли о коем житель края с умеренным климатом пришел бы в ужас. Впервые на такой кровати трудно заснуть, но зато, покоясь на ней, можно не бояться замерзнуть.
Задумывались ли вы, укрывшись за плотными шторами, нежась в мягкой постели под легким, как пушинка, одеялом и под веселое потрескивание дров в камине, о тех, кто путешествует по Крайнему Северу? Представьте себе, как один из этих героев забирается, словно зверь, в берлогу, разгребает руками снег, лишь белизной похожий на пух, под которым почиваете вы, осторожно, чтобы не обрушился верхний слой, расширяет туннель справа и слева и укладывается в тулупе прямо на землю, промерзшую в глубину на много метров.
Устройством такого логова и занялись два каторжника. Дело нехитрое, хотя и достаточно трудоемкое. Как ни странно, подобный альков[82], в который, кажется, ложишься, чтобы больше не встать, обладает способностью хранить тепло человеческого тела — при условии, что в сводах нет никаких щелей и вы в шубе мехом наружу.
Жюльен, обладавший уже некоторым опытом путешествия по Сибири, понял, что готовится. По достоинству оценив умение, с каким сооружалось прибежище для ночлега, он был растроган сочувствием, пробудившимся у этих так низко павших существ. Относясь к людям с симпатией, француз всегда противился мысли о неисправимой греховности человека и был рад теперь наблюдать проявление добрых чувств у преступников. Его синие, потрескавшиеся на морозе губы дрогнули и раскрылись в подобии улыбки.
— Мерси! — произнес он.
Воры поняли, что он им сказал, хотя и не знали этого слова.
— Ну вот, — спустя некоторое время почти весело обратился Жюльен к своему другу, — опочивальня для вашего величества уже готова. Слуги удаляются. Так что можно и на бочок.
Подкрепляя слова действием, он опустился на четвереньки и начал заползать ногами вперед под ледяной балдахин. Потом потянул к себе Жака, помог приятелю улечься, прижался к нему и замер в ожидании сна. Хотя постель была жесткой, температура держалась вполне сносная. Очень скоро Жюльена охватила сладкая истома, и он, сломленный накопившейся за день усталостью, заснул как убитый.
Из забытья его вырвали, как и в предыдущее утро, гул голосов и звон цепей. Начиналась перекличка.
У Жюльена ныло все тело. Однако в целом чувствовал он себя вполне отдохнувшим, сам удивляясь тому, что столь хорошо перенес ночевку в условиях, выдержать которые, казалось бы, могли лишь уроженцы арктической зоны.
— Ну, давай же! — тряс он Жака. — Вставай же, вставай! Хватит нежиться, пора просыпаться! Если опоздаем к похлебке, то испортим настроение господину Еменову, и он обрушит на нас свой яростный гнев!
Жак неловко зашевелился и, сев не без труда, обрушил снежный свод, хранивший ночью тепло его тела. Затем полез вслед за другом на четвереньках к выходу из логова. Но, просунув в лаз плечи, заметил внезапно, что не может открыть глаза.
— Ослеп! Я ослеп! — закричал он в ужасе.
Жюльен вздрогнул было, однако тотчас облегченно вздохнул:
— Не бойся! Просто на веках образовалась ледяная корка! Растопи ее пальцами. Я это уже проделал. Да побыстрее, а то проклятый капитан шары выкатил от злости!
— Эй, французы-контрабандисты, скоро вы там? — прорычал старый служака. — Живо на место!
— Мой друг никак не откроет глаза и поэтому не может идти, — вежливо, но твердо ответил Жюльен.
— Сукин сын имеет еще наглость затевать со мною разговор? Говоришь, твой друг-варнак глаз не может разлепить? Сейчас я мигом ему помогу!
Подняв кнут, солдафон решительно направился к горемыкам.
Жюльен, бледный от гнева, бесстрашно преградил ему путь:
— Ты не ударишь, подлец! Не то я…
Плеть со свистом рассекла воздух. На лице храброго француза проступила красная полоса. Но ударить во второй раз капитану Еменову не удалось: только он вскинул руку, как Жюльен сжал ее мертвой хваткой своей левой рукой, в то время как правой яростно сдавил душегубу горло. Офицер, теряя силы, упал на снег с выпученными глазами, посиневшим лицом и высунувшимся изо рта языком. На миг конвоиры и их поднадзорные застыли, ошеломленные этой безумной отвагой, которая будет стоить бунтарю жизни, если только не произойдет чуда.
Солдаты, видя, что начальник их задыхается, тщетно пытаясь высвободиться из железных рук француза, с винтовками наперевес бросились на Жюльена. Смельчак, легко, как ребенка, подняв капитана, закрылся им, словно щитом, и отступил к забору.