Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Азин прочел вслух строки с крупными, корявыми, падающими назад буквами:

— «С батальоном своим налечу на Мамадыш и не оставлю от города камня на камне. Тебя же, гниду, выпорю нагайкой, хотя ты и комиссар. Да и не комиссар ты вовсе, а дерьмо собачье. Дрожи, сукин сын, в своем Мамадыше!»

— Как вам нравятся угрозы классового врага?

— Мне стиль его нравится! — захохотал Азин, передавая письмо Северихину. — Тут что-то не то. Мы же Дериглазова знаем.

— А как он малмыжское казначейство ограбил, знаете? Как миллион рублей татарам, своим дружкам, роздал, знаете? — резко спросил Саблин и ухмыльнулся.

Его белозубая ухмылка привела Азина в бешенство, он выдернул из рук Саблина портфель, швырнул к двери.

— Вон отсюда! Сию минуту вон!

Саблин выскочил из салон-вагона.

— Ты нажил себе смертельного врага, — сказал Пылаев.

— Плевал я на него! Кстати, откуда взялся этот тип? В штабе Второй армии я его не видел.

— Саблина перебросили к нам из армии Тухачевского. Он был полковым комиссаром, и вот — назначили следователем особого отдела, — ответил Пылаев.

— Кто же назначил-то? Главком фронта, что ли?

— Реввоенсовет Республики. По личному приказаний Троцкого, потому-то Саблин и чувствует себя так уверенно.

— Самоуверенный гусь! А Дериглазова я не отдам ему в лапы и суда не допущу или сам вместе с ним на скамью подсудимых сяду. Возьми эти жалобы, комиссар, твое святое дело — очищать правду от грязи. — Азин выбежал из салон-вагона.

— Про этот миллион могу целую былину рассказать, — повернулся Северихин к комиссару. — Особенно, как Дериглазов из малмыжского казначейства этот миллион спас, как его татары нам возвращали.

— Каждое слово с ядом, — вздохнул Пылаев, просматривая жалобы. — Если мы станем верить доносам, то загубим лучших борцов революции.

Азин вернулся с Дериглазовым. Комбриг заключил Северихина в объятия; долго похлопывали друг друга по спинам, по плечам, пыхтели, хмыкали, потом уселись за стол. Из своих купе вышли Ева, Лутошкин, Шурмин.

— Забудем бикбардинское дело! Ты на меня не злись, а злишься, то на! Дай в морду! — азартно молил Азин, подставляя щеку Дериглазову.

— Зачем город Мамадыш грозились стереть с лица земли? — весело допытывался Пылаев.

— Пронюхали про мое письмо? — Блаженное удовольствие расплылось по шершавой физиономии Дериглазова, словно все признали его необыкновенные способности расправляться со своими врагами. — Мамадышский ворюга будет знать, как озоровать со мной. У моей супружницы коня конфисковал, разве не стервец он после этого? Что касаемо Мамадыша, ну, там камня на камне, так это в шутку. Я свой Мамадыш люблю.

— А вы в бога верите? — спросил Пылаев.

— Тыщи лет мудрецы бьются над вопросом, есть бог, нет бога, а ты хочешь, чтобы я с бухты-барахты ответил? Подумаю — нет бога, — а кто небо, а кто солнце, а кто землю придумал? Кто бабу сочинил? Если ее не бог создал, тогда кто же? Дьявол?.. Одним словом, вопрос о боге для меня еще в полном тумане.

— Почему вас попы с колокольным звоном встречают?

— А вот это са-вер-шенно иной вопрос! Уж так застращали мужиков антихристом, что в деревнях при нашем появлении все трясутся. Я же, как займу село, шлю нарочного за попом: «Звони в колокола, начинай обедню». Сам при всем народе в церкви морду крещу, бабы и старики смотрят: «Э, думают, какой же он антихрист!»

Разговор разгорался, легко перескакивая с одной темы на другую.

— Мы живем в век идейной борьбы, — говорил Пылаев.

— Страсти сильнее идей, — возражал Лутошкин.

— Всякая страсть социальна. Возьмите лозунг: кто не работает, тот не ест. В нем идея нашей революции, а какая бездна страсти в этой идее! Тут и борьба классов, и судьба народа, и судьбы отдельных людей, и воспитательное значение всякого труда…

— Ну уж, только не всякого, — запротестовал Игнатий Парфенович. Труд будет бессмысленным, когда трудятся рабы, и преступным, если палачи и тюремщики. Бывает, что и они трудятся в поте лица своего.

— При социализме человек станет относиться к труду как к религии. Я верю в божественную силу труда, — упрямо повторил Пылаев.

— Божественная сила труда? — Игнатий Парфенович был поражен непривычным сочетанием знакомых слов. — Что же даст обожествленный труд людям?

— Всеобщее счастье…

— Общего счастья нет. У каждого свое представление о счастье.

— А мы дадим одно понятие, новое.

— Каким же оно будет?

— Я и сам пока не знаю. Произведем опыт, прикинем, примерим…

— Это невозможно, невозможно! — разволновался Игнатий Парфенович. Невозможно, чтобы люди радовались и страдали одинаково.

— Ну, страдать-то может каждый по-своему, — неловко пошутил Пылаев. В истории есть такие примеры.

— А-а, не говорите мне про историю! Ничто так не действует на людей, как страх перед опасностью. Люди всегда беззащитны перед бедой.

— Любит русский интеллигент выдумывать, — насмешливо заметил Пылаев. — Сочинять себе несуществующих врагов — постоянная его забота.

Ева слушала эти споры и смотрела на всех чистыми, проникновенными глазами. Тогда все они, словно по внезапному уговору, перестали говорить о политике и предались наивным воспоминаниям, как это часто бывает среди молодых людей.

Все вспоминали свое отрочество, и каждому казалось, что в голубой высоте неба поют звонкие трубы и струи звуков льются на землю. Это чувство захлестывало их целиком, и радость их была терпкой, как запах вереска.

Наступившая ночь дышала прелью прошлогодних листьев, бормотала ручьями, озарялась кострами. В час, когда утомленные бойцы спали где попало, аромат земли становился сильнее запахов пороха, ружейного масла, ржавого железа.

Азин, Пылаев, Ева, Северихин, Дериглазов, Лутошкин, Шурмин сидели, сдвинув головы, упираясь плечами друг в друга.

— Разве можно забыть луга перед рассветом? Бежишь по седой траве, а подошвы жалит роса. Выскочишь к озеру, да так и замрешь: кувшинки еще не раскрылись, листья круглые, толстые, не шелохнутся, — восторженно говорила Ева. Вздохнув всей грудью, уже совершенно некстати добавила: — Когда выйду замуж, стану рожать одних девочек.

— Это почему же? — спросил Пылаев.

— Девочки будут — войны не будет…

Тогда они заговорили о великой, неистребимой силе материнской любви.

— Не забуду я последних слов матушки, — вспоминал Дериглазов. — Перед смертью своей сказала она: «Когда, сынок, хоронить меня станешь, смотри шапку-то не снимай. Простудиться можно…»

Слова эти потрясли их. Они долго молчали, ведь никто еще не знал более сильной любви, чем материнская. Молчание нарушил Шурмин, прочитал по памяти чьи-то стихи:

>
Но дважды ангел протрубит;
На землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет…

— «И сын от матери отпрянет», — повторил последнюю строку Пылаев. Заметьте: не мать, а сын отпрянет. Это подсознательно сказалось, поэт, может, и не думал, а сердце его сказало так. Не страшно умереть — страшно потеряться в памяти человеческой…

— Ты прав, Пылаев, — согласился Северихин. — Боюсь быть похороненным в чужой земле. Хорошо лежать у родных могил, но только солдата хоронят там, где он упал.

— Бросьте вы о смерти! — поморщился Азин. — Мы живем в дни великой социальной бури. Если нет поэтов, воспевших нашу юность, пусть явятся для прославления нашего натиска…

Они безотчетно старались уберечь в памяти все, что исчезало под действием новых впечатлений. Самая беззаботная часть их жизни уже окончилась, новая началась войнами, революциями. Еще никто из них не знал, что станет делать, когда окончится война, но все они верили в необыкновенное будущее. Жизнь после революции представлялась им продолжением их отрочества — все с теми же золотистыми горизонтами, синими ландшафтами, струями ясных звуков, льющихся с высоты.

96
{"b":"50415","o":1}