— Но ведь это все уничтожено большевиками. У них «золотопогонник» хуже сукина сына.
— Пора из добровольцев делать солдат. Вы больше не начальник добровольческих отрядов, а командир Воткинской рабочей дивизии, капитан. А раз есть дивизия, должны быть у нее свои знамена, свои знаки отличия.
— Свои знамена? А какие? Знаки отличия? Что же это — погоны, эполеты, голуба моя? — встрепенулся Юрьев.
— Для рабочей дивизии царские погоны не годятся. Мы введем нарукавные повязки.
— Белые повязки с черным черепом и перекрещенными костями?
— Наоборот, красные. А на них белые перекрещенные револьверы. Пусть рабочие тешатся своим алым революционным цветом и думают, что никто не покушается на их свободу. А револьверы станут напоминать воткинцам родной завод. Люди любят вещи, которые они делают. Полковые же и дивизионные знамена будут из зеленого шелка. Мы начертаем на них: «Советы без коммунистов!» Или еще что-нибудь этакое красивое…
— Зеленые знамена и лозунги киноварью? Пурпурные на зеленом фоне, это звучит! А почему зеленые?
— Цвет родных полей и лесов. Пусть воткинцы знают, что борются за свои сады и огороды. За цветущую собственность веселее драться. Но это все чепуха, побрякушки для бородатых детей. Костяком дивизии будут офицеры, фронтовики, зажиточные мужики, состоятельные горожане. Ну и те рабочие, что исповедуют эсеровскую веру. Те навсегда останутся с нами. Идите, капитан, и соберите командиров своих отрядов.
Помахивая тросточкой, Юрьев вышел из кабинета. Николай Николаевич опустился на диван, закинул руки за его спинку. В стекла било солнце, синие и алые пятна играли на ковре, бронзовый царь Петр светился в солнечном косяке. Пахло пудрой. Граве задумался: хотелось мыслить опрятно и ровно, но ум работал резко и грубо. «Какой-то Федечкин командует целой армией, а я? Почему бы мне не встать во главе этой самой Народной армии? Устранить здешних главарей не так-то сложно. Федечкин — рохля, Солдатов дурак, Юрьев — военный невежда. Остаются левые эсеры, а левых эсеров надо вышвыривать, хватит с нас ихнего распутства мыслишек. Мавры сделали свое дело, мавров можно стрелять».
Вечером Граве прогуливался по улочкам Воткинска. Прогулка ограничивалась берегом пруда, площадью перед заводскими воротами, сквериком кафедрального собора. Сонный, в зеленом сиянии берез по берегам, пруд был красив, но и здесь стояли безобразные «баржи-тюрьмы», убивая очарование природы. Люди, находящиеся в трюмах этих ржавых посудин, не вызывали в Граве сострадания: они казались какими-то нереальными существами. Он оправдывал себя тем, что эти красные должны быть уничтожены во имя великой России.
Площадь у заводских ворот сохраняла следы недавнего восстания: искрошенные пулями кирпичные ограды, заплесневелые лужи, булыжники, похожие на человеческие черепа, и на них — опрокинутый навзничь — большой царский герб. Бронзовый двуглавый орел загрязнился, звонкие крылья позеленели.
Граве потрогал пальцем покореженную, в рыжих потеках орлиную голову, ржавые когти, все еще сжимавшие обломанный скипетр. «Никто не догадался водрузить герб над заводскими воротами. Да и никому это не нужно. Надо приказать, чтобы водрузили».
Он вошел в кафедральный собор. Шло вечернее богослужение. Голубой легкий туман расслаивался под высоким куполом, грустный дым ладана, царские врата в игре теней и света растрогали Николая Николаевича. Голос священника — влажный, проникновенный — звучал по всему собору, тоже вызывая умиление.
Граве встал между колоннами. Торжественная, отрешенная от всего мирского атмосфера богослужения действовала успокоительно. Он залюбовался бледным чернобородым священником, вслушиваясь в его исполненный молитвенного экстаза голос. Слова священного писания казались прекрасными по своей значимости и поэтическому настроению.
— Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы-ы-ы, — нараспев произносил священник. Граве мысленно повторял эти слова. «Как славно! Я завидую пастырю, во всем его облике нет ни злобы, ни ожесточения, мы для него только рабы божьи. «Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы». Этот призыв бога снисходительного и всепрощающего — сейчас особенно умилял. Граве поднял глаза на огромную, в золотом окладе, икону. Под ней были те же, начертанные церковнославянской вязью, слова.
Проповедь кончилась. Прихожане подходили под благословение. Священник с кротким выражением лица кидал по воздуху привычные благословляющие кресты.
— Помолитесь, батюшка, за грешную душу раба божьего Николая.
Священник перекрестил Граве, сказал шепотом:
— Подождите меня. Нужно мне побеседовать с вами…
В ожидании священника Граве ходил по скверику. Однотонно, раздумчиво звонил соборный колокол, неистовствовали воробьи, шелестела под ногами трава. Рябины висели у белых каменных стен, в конце аллеи густо синел пруд. «О чем будет со мной говорить священник? Может, о милосердии к арестованным? Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы», — снова промелькнула в голове фраза, но почему-то не взволновала, как в соборе. Может, потому, что силуэты страшных барж разрушали всю ее прелесть. Светлое настроение Граве угасло, молитвенный экстаз выветривался.
— Прошу прощения, — раздался за его спиной влажный, мягкий голос. Не имея чести знать лично, я тем не менее ищу встречи с вами. — Священник, шурша струящейся рясой, улыбался. — Хочу посоветоваться с вами по вельми суриозному делу…
— Слушаю, батюшка.
— Пройдемтесь немножко. — Священник взял Граве под локоть. — Я ищу встречи, ибо славно наслышан про вас. Вы не жалеете живота своего в борьбе со слугами антихристовыми. В сии лихие времена каждый христианин должен поступать, как вы. Все нужно отдать для защиты православной веры и престола русского, все, что имеем. Пора повторить славные подвиги предков наших — Минина и Пожарского. Вот и я, следуя примеру их, задумал создать на свои скудные сбережения и милостыни прихожан Особый полк белого воинства, и чтоб назывался оный именем Иисуса Христа. Как и всегда, Христос — первое и последнее наше прибежище. Полк, нареченный именем божиим, верую, совершит нетленные чудеса…
Граве только сейчас заметил особую, дикую ясность в глазах священника: «Прежде такие попы шли на костры, этот пойдет в атаку с наганом в правой, с крестом в левой».
— С радостью поддержу вашу идею. Штаб Воткинской дивизии сформирует добровольческий полк имени Иисуса Христа, обещаю вам, батюшка. Полк имени Иисуса Христа? Чудесно! Мы не пожалеем животов своих за православную веру, а вы молитесь, молитесь, чтобы господь простил грехи наши.
Священник отпустил его локоть и сказал, словно поставил точку:
— Большевики — плевела диаволовы, а полющие бесовы сорняки — угодны господу…
20
Жирное, налитое кровью лицо генерала Рычкова дышало административным восторгом, толстые брови, похожие на черные усы, весело приподнимались, губы вкусно причмокивали. Пошел тринадцатый день, как Рычков стал командующим казанским гарнизоном. Все эти дни он испытывал радость от сознания своей значительности и необходимости.
— А хорошо все же на грешной русской земле! Мы, Сергей Петрович, спасаем отечество, и делаем это не так уж плохо. Сегодня — Казань, завтра — Нижний, а там и светлопрестольная. Душа переполнена пасхальным настроением, — весело говорил генерал Долгушину.
Они сидели в уютном кабинете генерала, и Долгушин переживал такое же пасхальное настроение. Генерал только что подписал приказ о назначении его военным комендантом города.
— В такие сумасшедшие времена умные люди делают карьеру. — Рычков сдвинул брови, лицо его приняло свирепое выражение. — У нас сейчас столько дел, мы же творим новое русское будущее. Сам видишь, на каком фоне его приходится творить: он соткан из кровавых событий, из всеобщего развала и не очень-то располагает к творчеству.
— Для меня даже собственное будущее стало астральным понятием, вздохнул Долгушин. — Будущее из пессимизма и сигарного дыма — скверная вещь!