Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Борис Савинков и ротмистр Долгушин с кавалерийским эскадроном, с пулеметами подошли к полустанку Обсерватория. Все в эту ночь помогало им: густой туман, наползающий с Волги, сосновый бор у железнодорожного полотна, беспечность красных дозоров. Вечером на полустанок прибыл эшелон с рабочим добровольческим полком.

Савинков взглянул на часы: было половина двенадцатого. Он оставил эскадрон, а сам с Долгушиным направился к полустанку. Мокрые ветки орешника били по лицу, сквозь испарения холодно поблескивали рельсы, на холме косматились багровые костры.

Савинков и Долгушин прислушались. С холма, еще не закрытого туманом, доносился слабый гул возбужденных человеческих масс. Это было хорошо знакомое и ценимое Савинковым возбуждение людей перед опасностью.

Прикрываясь ореховыми зарослями, Савинков и Долгушин еще ближе подобрались к холму. Общий неразборчивый гул стал распадаться на отдельные выкрики — гневные, ликующие, неодобрительные. Придерживая сучья, наклонив голову, Савинков шепнул:

— Я просто не верю своим глазам. Они митингуют, ничего не подозревая. Тем хуже для них…

Долгушин тоже поражался беспечности красных: он видел размахивающих руками ораторов, их тени, колеблющиеся на склонах холма, слышал то гневные, то восторженные крики. Эту завороженную словами толпу можно было в упор косить из пулеметов, раскидывать лихой кавалерийской атакой.

— Идите за пулеметом, — приказал Савинков. Голос его прозвучал властно и совершенно спокойно.

Наступило темное скользкое затишье, и вдруг это затишье разорвала музыкальная нота. Она зазвенела таким острым трепетом призыва, была настолько пронзительной, гневной и прекрасной в своем гневе, что Савинков вздрогнул.

Вперед, сыны отчизны милой!..

Савинков зябко поежился, от брызнувшей с веток росы. Сколько раз в тюрьмах он пел «Марсельезу»? Эта песня всегда воспламеняла его сердце, звала на борьбу. Он стал медленно повторять по-французски знакомые слова и переводить их на русский. Оттого что «Марсельеза» с одинаковой страстью звучала на обоих языках, Савинков распалился злостью.

Вперед, сыны отчизны милой, мгновенье славы настает!..

Савинкову казалось, что слова «Марсельезы» обрушиваются на него градом пощечин, бьют по голове, по сердцу, по нервам.

— Большевики украли у меня даже «Марсельезу»! — Все свои последние неудачи, все поражения Савинков приписывал большевикам. Постепенно, шаг за шагом разрушают они его замыслы, рвут все ловко сплетенные нити его заговоров.

Это какое-то потрясающее невезение! Савинков не верит ни в бога, ни в черта, а то мог бы подумать, что рок преследует его постоянно. Чего он только но делает, чтобы сокрушить большевиков, а они торжествуют. А Ленин побеждает. Савинков немало испортил крови большевикам: они не простят ему ни Ярославля, ни Рыбинска, ни добровольческой армии, ни Казани. Не забудут они и его террористических актов. Бомбами и пулями выжег он свое имя на теле двух революций; нынешний восемнадцатый год опален его мятежами.

— Я расстреляю их «Марсельезу» из пулеметов… — Озноб не прекращался, и Савинков пожалел, что не надел шинели.

В отблесках костров мелькали тени: красноармейцы все что-то кричали, но сквозь гомон и шум прорезывалась грозная мелодия «Марсельезы».

Савинков услышал легкий всплеск кустарника. Вернулся Долгушин; за ним пулеметчики несли на руках «виккерс». Савинков кивнул головой, встал на колени. Припал к пулемету; глаза его перебегали с одной фигуры на другую, и он нажал гашетку. В то мгновение, когда «виккерс» отчаянно задергался под руками, ничто не шевельнулось в душе Савинкова.

Савинков бродил по холму, покрытому телами убитых и умирающих, и трясся в ознобе. Сдернул с мертвого трубача окровавленную шинель. Надел на себя. Вытер еще теплую кровь, шагнул вперед и запнулся за медную трубу.

Труба глухо зарычала, Савинкову почудился в этом рычании грозный зов:

— К оружию, граждане!

Ночное сражение под Свияжском показало не одно мужество и не одну стойкость красных — этим сражением они подвели черту партизанскому периоду своей армии. Бойцы революции поняли, что могут сражаться и побеждать, и приобрели уверенность в своих силах.

23

Черные стволы дымов росли над Волгой; миноносцы, впаянные в гладкую воду, казалось, дремали, равнодушные ко всему, кроме покоя. Но покой балтийских кораблей под тяжелыми сгибающимися стволами дымов был обманчив.

Этот обманчивый покой не одних миноносцев — всей красной флотилии — с особенной силой чувствовал Николай Маркин. Опершись локтями на борт буксира «Ваня», переделанного под канонерку, он молча любовался вечерней Волгой.

За бортом двигалась блестящая неутомимая вода, с лугов наползали белесые гривы тумана. С правого, высокого берега к реке сходили сосны, с невидимых полей доносился запах пшеницы; Маркин знал — у правого берега притаились суда адмирала Старка. И может быть, этой же ночью начнется бой между флотилиями, и никто пока не ведает, сколько людей погибнет в бою, но каждый уверен — погибнет кто-то другой, а не он.

— А они ведь рядом, — сказал Маркин, стряхивая с себя очарование засыпающей природы.

— Кто «они»? — не понял Маркина пулеметчик, которого, несмотря на его девятнадцать лет, матросы звали Серегой Гордеичем.

— Белые рядом, — ответил Маркин, доставая кисет с махоркой.

Серега Гордеич представил вражеские суда под обрывами Верхнего Услона — двухэтажные пароходы, истребительные катера, тяжелые баржи, готовые к бою. Представление было таким объемным, что Серега Гордеич прикрыл веки.

— Как здесь хорошо, — мечтательно вздохнул Маркин. — Так и хочется сойти на берег и остаться. Мне гадала цыганка, что проживу девяносто лет. Революции нет еще и года, а я уже прожил в ней целую вечность. Ты понимаешь, Серега Гордеич, что такое вечность в одном году?

Пулеметчик не отвечал: ум его пока не охватывал исторического пространства времени.

— Один год революции изменил всю мою жизнь. Говорят, слепые видят вспышку молнии, на какую-то долю секунды, но видят. Революция сделала зрячими мильоны слепцов, в том числе и меня. Не на секунду — до смерти.

— Ты штурмовал Зимний, комиссар? — почему-то шепотом спросил Серега Гордеич.

— Я занимал царские министерства…

— А что ты делал на второй день революции?

— Громил юнкеров в Инженерном замке…

— А на третий день? — все тем же таинственным полушепотом выспрашивал Серега Гордеич.

— На третий день создавал Комиссариат иностранных дел. Позвал меня Свердлов и объявил:

«Власть в наших руках, пора управлять Россией. Иди на дипломатическую работу, Маркин…»

«Какой же из меня дипломат?»

«А вот Владимир Ильич уверен, что ты справишься с этим делом…»

«Что тут поделаешь, если сам Ленин…»

Маркин сознавал историческое значение событий, в которых участвовал, но не ценил в них собственной роли. Нелегко говорить об истории правдиво, а Маркин не умел убегать от правды в пышное суесловие. Но ему не пришлось бы приукрашивать события, — они и так были невероятными. Невероятность часто приводит к легендам; к счастью, легенды разрушаются документами. Не потому ли документы революции ценнее ее легенд…

Снежным ноябрьским утром явился Маркин в министерство иностранных дел. Распахнул парадную дверь, взбежал на ступени мраморной лестницы. За ним, оставляя мокрые следы на коврах, шли балтийские матросы и питерские рабочие. Шли мимо чиновников в костюмах черных, словно графит, и воротничках чистых, как первый снег.

Маркин осматривал бронированные комнаты: в них хранились секретнейшие военные договоры. Зашифрованные, опечатанные, опломбированные договоры эти оберегались надежно: никто, кроме царя, министров и самых приближенных чиновников, не знал их содержания.

В министерском кабинете он остановился перед огромным и зеленым, словно лесное болото, письменным столом. Долго стоял в нерешительности: с чего начинать?

Для начала у бронированных комнат поставили часовых, проверили министерские погреба, вызвали чиновников. Напрасно Маркин уговаривал маленьких и средненьких дипломатов прекратить саботаж. Одни отнекивались, другие посмеивались: матросы в бушлатах, рабочие в рваных полушубках казались им горячечным бредом больной России.

49
{"b":"50415","o":1}