Амедей торопливо семенил ногами; ему хотелось бежать. Он снова обретал уверенность, и все вокруг вновь обретало успокоительный вес, объем, естественное положение и правдоподобную подлинность. Свою соломенную шляпу он держал в руку; подойдя к собору, он был охвачен столь возвышенным восторгом, что сначала решил обойти кругом правый фонтан; и, проходя сквозь брызги водомета, увлажнявшие ему лоб, он улыбался радуге.
Вдруг он остановился. Там, поблизости, на подножии четвертого столпа колоннады, — Жюлиюс ли это? Он был не вполне уверен, — настолько, при благоприятной внешности, у того был малопристойный вид; граф де Баральуль повесил свой черный соломенный плоский цилиндр рядом с собой, на крючок палки, воткнутой между двух плит, и, забыв о величии места, закинув правую ногу на левое колено, словно пророк Сикстинской капеллы, положил на правое колено тетрадь; время от времени, быстро опуская на нее высоко поднятый карандаш, он принимался писать, столь безраздельно отдавшись внушениям столь повелительного вдохновения, что если бы Амедей прошелся перед ним кубарем, он бы не заметил.
Амедей приблизился, скромно обходя колонну. И, когда он уже собирался тронуть его за плечо:
— А в таком случае, не все ли нам равно! — воскликнул Жюлиюс, занес эти слова в свою тетрадь, внизу страницы, затем сунул карандаш в карман и, быстро поднявшись с места, столкнулся носом к носу с Амедеем.
— Святые угодники, вы как сюда попали?
Амедей дрожа от волнения, заикался и ничего не мог выговорить; он судорожно сжимал обеими руками руку Жюлиюса. Тем временем Жюлиюс его разглядывал:
— Ну, и вид же у вас, мой бедный друг!
Провидение не баловало Жюлиюса; из двух оставшихся у него свояков один превратился в пустосвята, другой был заморыш. За два с лишним года, что он не видал Амедея, тот успел состариться на двенадцать с лишним лет; щеки у него ввалились, кадык торчал; амарантовый фуляр делал его еще бледнее; он патетически вращал своими разноцветными глазами и был при этом только смешон; от вчерашней поездки у него осталась загадочная хрипота, и его голос долетал словно издалека. Поглощенный своею мыслью:
— Так вы его видели? — спросил он.
И, поглощенный своею:
— Кого это? — отвечал Жюлиюс.
Это «кого это?» — отдалось в Амедее, как похоронный звон, как кощунство. Он скромно пояснил:
— Мне казалось, вы сейчас были в Ватикане.
— Да, действительно. Извините, я об этом и забыл… Если бы вы знали, что со мной делается! — его глаза сверкали; казалось, он сейчас выскочит из самого себя.
— О, я вас прошу, — взмолился Амедей, — мы поговорим об этом после; расскажите мне сначала о вашей аудиенции. Мне так терпится узнать…
— Вас это интересует?
— Скоро вы поймете — до какой степени. Говорите, говорите, я вас прошу!
— Ну, так вот! — начал Жюлиюс, беря Флериссуара под руку и уводя его прочь от Святого Петра. — Вам, вероятно, известно, к какой нищете привело Антима его обращение; он напрасно все еще ждет того, что ему обещала церковь в возмещение убытков, причиненных ему франк-масонами. Антима надули; это приходится признать… Мой дорогой друг, вы можете относиться ко всему этому, как вам угодно; я же смотрю на это, как на первоклассное жульничество; но, если бы не оно, я, быть может, не разбирался бы так ясно в том, что нас сейчас интересует и о чем мне хочется с вами поговорить. Вот: непоследовательная натура! Это звучит, как преувеличение… разумеется, под этой кажущейся непоследовательностью кроется некая более тонкая и скрытая последовательность; но суть в том, чтобы к действию такую натуру побуждали не просто соображения выгоды или, как обычно говорят, чтобы она действовала не по корыстным мотивам.
— Я не совсем вас понимаю. — заметил Амедей.
— Да. правда. Простите меня: я отклоняюсь от аудиенции. Итак, я решил взять дело Антима в свои руки… Ах, мой друг, если бы вы видели его миланскую квартиру! — «Вам нельзя здесь оставаться» — я ему сразу так сказал. И когда я подумаю об этой несчастной Веронике! А он стал совершеннейшим аскетом, капуцином; он не позволяет, чтобы его жалели; а главное, не позволяет обвинять духовенство! «Мой друг, — сказал я ему, — я допускаю, что высшее духовенство не виновато, но в таком случае оно ничего не знает. Позвольте мне его осведомить.».
— Мне казалось, что кардинал Пацци… — вставил Флериссуар.
— Да. Ничего не вышло. Вы понимаете, все эти важные сановники боятся ответственности. Чтобы взяться за это дело, нужен был человек со стороны; я, например. Потому что как удивительно делаются открытия! Я говорю о наиболее крупных: казалось бы — внезапное озарение, а на самом деле человек все время об этом думал. Так, меня уже давно беспокоила чрезмерная логичность моих действующих лиц и их в то же время недостаточная обусловленность.
— Я боюсь, — мягко заметил Амедей, — что вы опять отклоняетесь.
— Нисколько, — возразил Жюлиюс, — это вы не следите за моей мыслью. Словом, я решил обратиться с ходатайством непосредственно к нашему святому отцу и сегодня утром я ему его понес.
— Так скажите скорее: вы его видели?
— Мой милый Амедей, если вы все время будете перебивать… Знаете, вы не можете себе представить, до чего трудно его увидеть.
— Я думаю! — сказал Амедей.
— То есть как?
— Я вам потом скажу.
— Во-первых, мне пришлось оставить всякую надежду вручить ему мое ходатайство. Я держал его в руке; это был благопристойнейший свиток бумаги: но уже во второй передней (или в третьей, я уж не помню) высокий верзила, в черном и красном, вежливо отобрал его у меня.
Амедей начал тихонько посмеиваться, как человек знающий, в чем дело и что тут есть забавного.
— В следующей передней у меня взяли шляпу и положили ее на стол. В пятой или шестой по счету, где я долго дожидался в обществе двух дам и трех прелатов, какой-то, должно быть, камергер явился за мной и ввел меня в соседнюю залу, где, как только я очутился перед святым отцом (он сидел, насколько я мог заметить, на чем-то вроде трона, осененного чем-то вроде балдахина), он пригласил меня простереться ниц, что я и сделал; так что я ничего уже не видел.
— Но ведь не так же долго вы оставались склоненным и не так же низко держали голову, чтобы не…
— Мой дорогой Амедей, вам легко говорить; или вы не знаете, до чего нас ослепляет благоговение? Но, не говоря уже о том, что я не смел поднять головы, некий мажордом, всякий раз как я заговаривал об Антиме, чем-то вроде линейки как бы постукивал меня по затылку, так что я снова склонялся.
— Но он-то с вами говорил?
— Да, о моей книге, причем сознался, что не читал ее.
— Мой дорогой Жюлиюс, — начал Амедей после некоторого молчания, — то, что вы мне сейчас рассказали, чрезвычайно важно. Так, значит, вы его не видели; и из всего, что вы говорили, мне ясно, что увидеть его необычайно трудно. Ах, все это подтверждает, увы, самые страшные опасения! Жюлиюс, теперь я должен вам открыть… но свернемте сюда: на этой людной улице…
Он затащил Жюлиюса в пустынный переулок: тому было скорее весело, и он не противился.
— То, что я должен вам поведать, настолько важно… Главное, не показывайте виду. Пусть кажется, будто мы беседуем о пустяках, и приготовьтесь услышать нечто ужасное: Жюлиюс, мой друг, тот, кого вы сегодня видели…
— Вернее, кого я не видел.
— Вот именно… не настоящий.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я хочу сказать, что вы не могли видеть папу по той чудовищной причине, что… мне это известно из тайного и верного источника: настоящий папа похищен.
Это поразительное сообщение произвело на Жюлиюса самое неожиданное действие; он выпустил руку Амедея и, убегая от него прочь, вкось по переулку, кричал:
— Ну, нет! Ну, это уж, знаете, нет! Нет! нет! нет!
Затем, вернувшись к Амедею:
— Как! Мне, наконец, удается, и с таким трудом, выкинуть все это их головы; я убеждаюсь, что здесь ждать нечего, не на что надеяться, не на что полагаться; что Антима надули, что всех нас надули, что все это попросту лавочка! И что остается только посмеяться… И что же: я выхожу на свободу и не успел я еще обрадоваться, как вы мне вдруг заявляете: Стоп! Тут вышла ошибка. Начинай сначала! — Ну, нет! Что нет, так нет. С меня хватит. Если это не настоящий, то тем хуже!