Идя, я сутулился, поднимал плечи, сдвигал брови, стараясь казаться старше, как всегда старался, оказавшись вместе с Настасьей в каком-нибудь, все равно в каком обществе.
– Марья Павловна, это Валерий, - сказала Настасья, с несколько озабоченным недоумением наблюдая мои ужимки. - Валерий, это Марья Павловна, наша давнишняя знакомая. Знали бы вы, как я ее люблю. Она сущее чудо.
Настасья говорила мне «вы» для конспирации. Я поцеловал хозяйке ручку - неожиданно для себя, вышло даже и не развязно, а вполне естественно и легко. Чухонка, кажется, была польщена столь светским политесом. Не дав ей опомниться, я сказал:
– Охотно верю, хозяйка такого сада и должна быть чудом. Каков сад, таков и садовник. А я в жизни своей не видел такого сада. Право, Мария Павловна, я хотел бы превратиться в крошку-домового, хоть в банника, гулять по тропинкам, огибать валуны, рощи маргариток, охапки бессмертника, фиалковые леса.
Настасья с нарастающим удивлением слушала меня и на меня смотрела.
– Не исключено, - продолжал я, вдохновленный их вниманием и интересом (всех троих: Настасьи, Марьи Павловны и молчаливой лайки с умной мордою), - что вошел бы во вкус, сварганил бы себе игрушечную лопату по руке и ночами копал бы для вас арыки, витиеватую оросительную систему, а для себя еще и мостики через них перекидывал. Я только об одном бы и жалел: что у вас нет в саду крошечных сосен, искусственно замедленных в росте и повторяющих в миниатюре взрослые дерева, как в китайских и японских палисадничках.
– Посему нет? - промолвила садовница. - Итемте, покашу. Вон там, са яблонями. Меня наусил Настин мама. Он хорошо коворил по-русски. Мой мама тоже хорошо коворил по-русски. А моя папа совсем не коворила.
Моя поразила способность Марьи Павловны за долгие годы жизни в русской среде остаться при акценте. Тем же поразила, помнится, одна француженка, приехавшая из Франции в 1912 году; в 1960-м, живя и здравствуя, пережив блокаду, счастливо миновав лагеря (да за один акцент могла убыть в ватнике на гастроли в солнечный Магадан в роли шпионки!), она говорила: «Алла Тарас карашо играль Анна Каренья», «эль» и «эр» произнося в полном соответствии.
Окончательно завоевал я расположение Марьи Павловны способностью отличить чернушку от цикория, белый налив от ранета и рабатку от грядки.
К чаю выставлены были три заветных варенья для почетных гостей: земляничное, морошка, большое ассорти. О земляничное, прибывшее на неопознанном летающем блюдечке с голубой каемочкой с земляничных полян, где время детства замерло, где в роли Спящей Красавицы пребывает бабочка-эфемерида! О морошка, предсмертное желание поэта. И ассорти, трактат обо всем, где попадаются среди ягод и листья: смородиновый, вишневый, дубовый. Последний, видимо, предлагает вспомнить о дубе, поддерживающем небесный свод, являющемся центром мира, о дубе, чья крона переходит в звезды, в чьих ветвях вьют гнезда сотни птиц, русалка заплетает косички а-ля узбечка, спят ведьмы, задремавшие на лету и уткнувшиеся в листву, гуляют мыши, дразнящие кота, давно освоившего основы эквилибристики без Куклачева; под дубом, как водится, спит метафорический человек в образе басенной свиньи, утомившейся на ниве порчи корней дуба, подрывания корней основ мироздания, уткнувший сонное рыло свое в трюфели.
Явился и натуральный кот, нагло влез на стол.
Чухонка гладила кота, вычесывая его рыбий мех деревянным гребнем; в зубьях гребешка бились искры, моделировал кот огни святого Эльма. «Ну сто за кот, настояссий конь!» - приговаривала хозяйка. Хваленный конем кот победоносно обращал к нам мурло свое, включив песенную мясорубку.
В саду Марьи Павловны обнаружил я в душе своей атавистические чувства язычника, поклоняющегося травушке-муравушке и стволам дриадовым, словно бы в одной из невидимых внутренних матрешек моих обитала ижорка, плясунья-подлиповка, а с ней соседствовала украшавшая венками хвою священных рощ чухонская подружка ее; да неужели мой приятель-математик прав и все в мире родственники?! Он утверждал, что чисто математически иначе и быть не может. Впрочем, новгородцам далеко ходить было не надо. У самих на Перыни, на рубеже Ильменя и Волхова, стояли сосновая священная роща с капищем во славу обитавшего в водах Ильменя дракона, требовавшего человеческих жертв. Под игру гусляров жрецы скармливали ильменской Несси разнообразных садко. Так что у нас все было свое, нам нечего было оглядываться на приладожскую вопь или кингисеппскую водь.
Марья Павловна, подстрекаемая Настасьей, рассказывала чухонские байки свои о кентаврах, некогда основавших на ладожском острове Коневец святилище, посвященное Коню. Конечно же, христиане, говорила она, поставили на том месте свой храм, свой православный монастырь: они всегда старались ставить храмы и монастыри на намеленных чуждыми им молитвами местах старых капищ. Но, говорила она, все молельни, старые и новые, иногда просвечивают, иногда видны разом, например в Купальскую ночь. Потому-то в Новгороде столько церквей, хорошо там поклонялись подводному царю на Перыни. Да и в Вологде церквей полно, а ведь в Вологде стояло древнее святилище Арса. Царь Грозный, говорила она, знал про Арсу, ему рассказывали его крестные отцы, финские арбуи, их заклинаниям обязан он был жизни, в благодарность сделал он Вологду, просвечивающее древнее капище, запасной столицей Руси.
Чуть не вскричал я: «Дайте мне бубен, скучно мне, млосно мне без кудес!»
– Мария Павловна! - спросила Настасья, она разрумянилась, щеки ее горели. - А вот про свет, про сияние на островах на месте будущего Петербурга! Про сосну! Он не знает про сосну!
История про сосну была простенькая, вполне выразительная.
Петру Первому на острове Енисаари, он же Заячий, знамение было: на руку цареву опустился орел. Возможно, то был оживший российский герб, полугеральдический неполный призрак. По другой версии, орел давным-давно местными островитянами был приручен, птица понятия не имела, кто перед ней, не отличала по дурости животной царей от чухонцев рядовых, все двуногие на одно лицо, решка решкой, так что на шуйцу либо десницу Петра Алексеевича приземление носило глубоко случайный характер (для орла, но не для царя). В соответствии со знамением царь незамедлительно решил возвести на островах архипелага новую столицу государства и даже увидел оную той же ночью в цветном сне (то было первое явление призрака Северной Пальмиры). Царь заложил Петропавловскую крепость, собор Петра и Павла, святого Павла и святого Петра, и название архипелага Святого Петра, доселе витавшее в воздухе наперегонки с орлом, как бы материализовалось.
Задолго до визита царя островитяне - и деревенщина, и заезжие самоеды, и (в особенности) чухонцы - наблюдали другое знамение: таинственное сияние на месте будущей столицы, сияние, маячащее над островами, сперва легкое, отдающее зеленцой, как мой Зимний сад, потом набирающее яркость, подобно беззаконной комете. Самоеды, приладожская лопь (проездом), а также специально прибывшие поглядеть на мерцающий режимным светом туман арбуи из племен эурямейсет и савакот, не говоря уже о случайных рыбаках, вепсах и муромцах, были уверены, что перед ними заплутавшее или колдовством ижорок залученное на острова северное сияние.
Поскольку супруги Кюри временно сгинули в отдаленном будущем, а с ними и младенец Гейгер, некому было проверить мираж на всхожесть, то бишь войти в его эпицентр со счетчиком, перевести явление на научный жаргон, в ранг рентгенов и беккерелей; возможно, подайся в те поры в данные края какой-нибудь залетка-хроноциклист во всеоружии научной мысли, столицы бы тут и в помине не было. Но не будем опошлять элегантную легенду байками о радиации, глубоко, в сущности, тривиальными.
В год, когда началась Северная война, сияние усилилось (когда сияние усилилось, то есть радиологическая обстановка резко ухудшилась, психика населяющих прилегающие районы граждан пошатнулась, реланиума с йодом, как чернобыльским пожарным, давать им было некому, - и тут-то, будь мы неладны, Северная война возьми да и начнись…). В 1701 году в ночь под Рождество (в которую, как все знают, нечисть от души гуляет и изгаляется напоследки) свет пылал, как при пожаре, ночью было светло, как днем, жители сбежались с ведрами да с баграми, услышав, как Субота Похабный бьет в било; тогда свет стал сгущаться, собираться, из сияющего облака превращаться в огнистый шар и, наконец, став ослепительным (воспоминания о будущем? О лазере, что ли?), собрался на суке одной из сосен в фокус, сфокусировался, так сказать. По некоторым рассказам, на ветке сосновой стояли свечи дивные, гори-гори ясно, чтобы не погасло, однако чаще сходились на том, что, превышающий все будущие ватты и свечи, горел огонь. Сбежавшиеся, струхнувшие не на шутку, но все еще думавшие, что имеют дело с пожаром, попытались полыхающий сук срубить.