За время со встречи в Дубровнике у меня связь с Северянами не прекращалась. Она выражалась в стихотворной переписке. Они писали мне строчки, начертанные нрзб., но твердой рукой заправских поэтов; я посылал им свои неуклюжие вирши - каждый по способности. Жена моя называла наше жилище «подвалом Кривого Джимми», а Северянка написала мне в стихах что-то обвеянное тонким сочувствием, но все же дело там происходило где-то «у кривой сосны». Я в то время телесно был еще прям, как ель. Поэтому «кривость» какая-то очевидно таилась в моей измотанной душе. Но прямая или кривая, какая-то душевная связь между нами сохранилась.
Мы встретились как старые друзья. Марийка, жена моя, была намагничена в этот вечер. Она только что познакомилась с «Игорь Васильевичем»; но «Игоря Северянина» она знала давно. Она была гимназистской старших классов, когда он стал «повсеместно обэкранен». Известны впечатления молодости:
Воспоминанья юных дней…
Они всех поздних дней сильней,
В душе таясь, мгновенья ждут,
Когда вновь сердце разожгут.
И вот властитель этих юных впечатлений, вот он, живой, перед ней, вот он в подвале Кривого Джимми, чья кривизна, очевидно, прискучила. А Игорь Васильевич, как я уже, кажется, говорил, не разочаровывал в «Игоре Северянине». И вот… И вот они уютно объединились. Жена просила его прочесть те юные, прежние игорь-северянские стихи - цветы, которыми он прославился и прельстил многих. А он, хотя и стыдился их немножко «на эстраде», но внутри - сердечно, тайно их любил. Обоим было поэтому приятно: у них была «общая молодость».
То отвращение, которое моя жена выказала «какому-то Полевому», отчасти в этот вечер стало мне ясно. Ее литературные вкусы формировались под дуновением игорь-северянской лиры. А он, если сделать из него «синтезическую» выжимку, был вызов старым формам. «Полевой» для моей жены был символом отжившей манеры. Северянин был ангел трубный какой-то нови.
«…» Мне кажется, Северянка все видела и все понимала.
Пленительность эстонки;
Глубины, что без дна;
И чувства, что так тонки…
Беззвучна и бессловесна была наша с ней партия в том квартете, что звучал в этот вечер в «подвале Кривого Джимми». Впрочем, была и музыка, ощутимая на слух.
Пока жена хлопотала по хозяйству, я удобно, чтобы они могли отдохнуть, устроил гостей на низкой тахте. Она была крыта большим ковром, вывезенным мною из самого сердца Боснии, там я тоже был и тоже философствовал «…»
Я рассказывал им о своеобразной поэзии Босны; но вовремя остановился, за минуту перед тем, как гости заскучали, я принес музыку. Да, самодельные некие гусли; их чаще называли бандурой:
Взяв бы я бандуру…
«…» У меня не было денег, чтобы иметь рояль или завести радио.
Нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет…
Бледные губы Северянки улыбались, а зеленые глаза говорили без слов. «…»
* * *
Птички певчие улетели. Больше я их не видел и не увижу. По крайней мере, Игоря Васильевича. Игорь Северянин умер. Последнее, кажется, его произведение была книжечка «Медальоны». Это было сто сонетов. Сто портретов в стихах. Огромная галерея лиц, в том числе и современников. Там должен быть и мой, скажем, профиль, китайская тень, силуэт. Ах, дружба! Как и любовь, ты величайшая ценность. Но истина иногда страдает, когда ты ее заключаешь в свои объятья.
Мой неизвестный читатель! Прошу вас не верить тому, что вы сейчас прочтете.
* * *
Игорь Северянин обо мне
В. В. Шульгин
В нем нечто фантастическое! В нем
От Дон Жуана что-то есть и Дон Кихота…
Он прислал мне это на обороте своей фотографической карточки. Я заключил ее в двухстороннее стекло и повесил у своего письменного стола в подвале Кривого Джимми. Естественно, повесил лицом в комнату, чтобы он смотрел на меня своими добрыми глазами, когда я пишу плохие стихи ему или его жене. А текстом, то есть моим «медальоном», повесил к стене, из понятной скромности. Не имея его, то есть медальона, постоянно перед глазами, я его не выучил как следует; в одной строчке начало совсем забыл; а в общем сонет сохранен моей памятью достаточно точно. В «видах восстановления истины» я обязан был и это сделал, исправив «медальон» Игоря Северянина по существу; я сохранил его размер и некоторые рифмы. Вот мое исправленное:
В. В. Шульгин сам о себе
Он пустоцветом был. Все дело в том,
Что в детстве он прочел Жюль Верна, Вальтер Скотта,
И к милой старине великая охота
С миражем будущим сплелась неловко в нем.
Он был бы невозможен за рулем!
Он для судей России та из гирек,
В которой обреченность. В книгах вырек
Призывов незовущих целый том.
Но все же он напрасно был гоним
Из украинствующих братьев теми,
Которые не разобрались в теме.
Он краелюбом был прямым.
Последнюю строчку прошу вырезать на моем «могильном камне». «…»
Публикация Веры Терехиной
15 миллионов за чтение
Борис Зайцев в первые годы революции
О себе Борис Константинович рассказывает: «Родился я в Орле в 1881 году. Отец мой был горный инженер. Детство прошло в Калужской губернии, где отец управлял заводом, потом в других местах. Учился я в Калуге, калужскую гимназию окончил. Учился и недоучился. Был и в Горном институте в Петербурге, был в Москве, в Императорском техническом, в Университете… Одним словом, все это бросил и занялся, в конце концов, литературой».
Борис Зайцев - патриарх эмигрантской литературы, в Зарубежье его чествовали, по существу, все послевоенные годы. Он прожил так долго, что застал и молодого Горького, и революцию, и торговал книгами в нэповской Москве, и был своим человеком в Русском Берлине, и вел дневник в Париже под гитлеровцами, и выступал у микрофона Радио Свобода, и принимал у себя заезжего Паустовского.
В 1965 году он поведал о драматических годах в России историку Алексею Малышеву.
Интервью было записано на пленку и публикуется впервые.
- Борис Константинович, а где вы учились и когда?
- В Александровском училище в Москве. Это старинное военное училище, очень известное. Мой выпуск как раз совпал с началом революции - 1 марта наша рота была произведена в офицеры. Так как я учился хорошо, меня оставили в Москве, в запасном полку. Но настроение среди юнкерской молодежи было за Временное правительство, почти не было защитников прежнего режима. Только старшие офицеры, взрослые. А молодежь вся приветствовала Временное правительство и революцию.
- А в 1917 году вам сколько лет было?
- Тридцать шесть.
- Вы уже были женаты, у вас была дочь?
- Да. Я учился с юнкерами, которые были мальчишки сравнительно со мной, но у нас были очень хорошие отношения. Для меня все-таки это было трудно, они гораздо легче адаптировались в военной среде, а мне это все было совершенно чуждо - казарма, в конце концов. Во время выпуска мы надели очень нарядные формы, и нам казалось, что вот, начинается новая эра, новая светлая полоса в истории России. Но в эти самые дни моего племянника в Петербурге, молодого офицера, выпущенного из Павловского училища в Измайловский полк, убили на улице. Ни за что, ни про что. 27 февраля 1917 года он был дежурный по полку, стоял у ворот казармы и говорил, что в помещение полка входить нельзя. И его закололи штыками. Потом его мать приехала из Калуги и нашла тело сына в каком-то чулане. Так что «бескровная революция» для меня началась с сообщения об убийстве моего племянника. В Петербурге революция проходила гораздо мрачнее и кровавее, чем в Москве.