- А как ваше выступления прошло?
- Совершенно благополучно, к моему крайнему удивлению. Это было какое-то частное мнение этого типа. А потом, напротив, я читал вещи для них совершенно неподходящие - «Рафаэль», у меня был такой рассказ. Именно из жизни Рафаэля. Я прочел этот рассказ. Эпиграфом к нему была какая-то строчка из молитвы. Я прочел и никто ничего… Вообще слушали очень внимательно, очень почтительно. Потом прения. Я думал, что вот в прениях они-то мне и наложат. Но ничего подобного не произошло. Ораторы говорили очень сдержанно. Смысл общий был такой, что это не наш человек, конечно, но все-таки порядочный человек и умеет писать. Я получил 15 миллионов за это чтение. Все-таки кое-что можно было на них съедобное купить.
Предисловие и публикация Ивана Толстого
* ДУМЫ *
Дмитрий Быков
Сила вещей
Гаджеты, которые служат и которые хозяйничают
Вещь в русской литературе - да и в истории, ибо это связано, - проходит через три диалектических стадии: утверждение - отрицание - реванш. Мстит она страшно, постепенно вытесняя все остальное.
Это примерно как с отвергнутой в молодости любовью, которая потом властно напоминает о себе, заставляя все порушить к чертям: в юности ты еще мог ей сопротивляться, но в зрелости силы не те. Я знал много семей, разрушенных такими возвращениями. Классическая история: по молодости лет был безумный роман, герой почувствовал в героине серьезную разрушительную силу и вовремя смылся, потом затосковал по небывалым физическим ощущениям, надежный брак надоел, - он начинает искать былую возлюбленную, находит ее, как правило, в полном ауте, поскольку при ее стратегии ничего другого ей не остается, она рушит все вокруг и в конце концов себя. Поднимает ее из праха. Воссоединяется. Тут-то она сжирает его и все, что у него есть. В литературе, насколько я знаю, эта ситуация описана считанные разы, потому что слишком болезненна; нечто подобное можно найти в «Бремени страстей» у Моэма, в истории с Милдред.
Так вот, с вещью примерно так же. Когда социум молод и силен, вещь ему не угрожает, она нормальный атрибут сильного и состоявшегося человека. Победители Наполеона, философы в эполетах, будущие декабристы - сплошь денди; Чаадаев - щеголь, Грибоедов - законодатель мод, первый русский байронист Онегин украшает уединенный кабинет всем, чем для прихоти обильной, и т. д. Вещь в это время - не госпожа, Боже упаси, но любимая и полноправная служанка, из тех слуг, что служат собеседниками. Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей; больше того - кто не думает о красе ногтей, вряд ли может быть действительно дельным человеком. Следить за собой, за модой, за трендом и брендом - нормально: духовная, интеллектуальная мощь поколения все еще такова, что вещь не может взять верх над личностью. Она для него, а не наоборот. Естественно и вольготно пользоваться хорошим костюмом, хорошей лошадью, хорошенькой содержанкой - норма для имперского человека времен цветущей империи. Для разнообразия он может устроить, как Рылеев, «русский завтрак» с водкой и квашеной капустой, - но это тоже мода, экзотика, элегантность, если угодно. В «Звезде пленительного счастья», точно написанной Осетинским и поставленной Мотылем, видна эта легкость отношения к роскоши, это упоение ею и презрение к ней; сейчас носят перстни, надо будет, наденут кандалы. И кандалы будут брендом.
Прости меня, Господи, но это пошлое слово обозначает именно модную вещь. Кто скажет, что кандалы в русской истории XIX века не были модной вещью? Их носили лучшие люди, реальные законодатели мод.
Дальше происходит разное по форме, но неотличимое по сути: империя перерастает себя и падает под собственной тяжестью. Она претендует уже не только на лояльность, но на тотальную власть; ей нужны уже не завоеватели и покорители, а охранители и стабилизаторы. У них по определению нет тех добродетелей, какие требуются от конкистадоров, им не положен ум - положено чутье. На коротких исторических отрезках иногда получается так, что это, увы, одни и те же люди: начинали как элита, бонвиваны, красавцы, конкистадоры - кончили как тайная полиция. Таков был удел некоторой части военного поколения 1812 года, удел тех, кто не входил в тайные общества и вынужден был судить своих, тех, с кем вместе когда-то в парижском походе…
Охранитель - всегда аскет. И это не потому, что по охранительской своей природе он пренебрегает роскошью и предпочитает скудость, а потому, что вещь ему - опасна. Он сознает свою узость и простоту, а потому вполне может и не устоять перед этим соблазном. Аскеты вообще легко соблазняются: тот же Моэм написал об этом великолепный «Дождь», и мало ли мы знаем охранителей, стоиков, моралистов, купившихся вдруг на взятку, цацку, бабу? Сплошь и рядом бывают у нас такие падения; Аракчеева не зря называли «б…ди грошевой солдатом», потому что грозный охранитель был подкаблучником у собственной содержанки Настасьи. Задача же его была, как формулировал Греч, «истребить в офицерах и нижних чинах дух свободы и уважения к самим себе».
Период охранительства - всегда эпоха интеллектуальной деградации; в Риме было то же, хоть и по несколько иному сценарию. Дух экспансии и целеустремленности сменяется духом бессмысленного, самоубийственного тиранства - а это совсем иное дело. Тиран погрязает в роскоши, но при нем обязательно есть аскет-идеолог, и подданным вменяется в обязанность полунищета. В солдатах истребляется инициатива и насаждается муштра. Ветеранам Цезаря предложено забыть, что они ветераны. И уж совсем беда, если во главе государства оказывается монарх-монах, более всего озабоченный сохранением завоеванного, чистотою нравов, соблюдением процедур. Тогда начинается викторианская Англия, какой мы знаем ее из Диккенса, и затянуться эта история может на полвека.
Аскеза - если она не доведена до абсурда, юродства, святости, - всегда есть признак некоторой тупости, признания собственной неспособности противостоять соблазну. Убрать его с глаз, чтобы не дразнил. Когда интеллектуальная элита истреблена, аскеза становится модой, брендом отупевшей страны; тут самая характерная история, конечно, с Онегиным и Печориным. Между ними пропасть - и прежде всего потому, что аристократизм уже не в моде. Мода теперь - на простоту, и торопящийся за модой Грушницкий, чтобы нравиться девушкам, надевает толстую шинель прапорщика. Для Онегина быть dandy - дань тренду; в случае Печорина дэндизм, безукоризненные манеры, холодность, культ приличия - уже вызов. Герой эпохи - пехотный капитан. Печорин именно лишний, аристократические его ценности вышли из моды; ему действительно одинаково к лицу мундир, фрак, рваная бурка - он, что называется, не снисходит. Но в увядающей империи торжествует плебс. Аристократ подозрителен, интеллектуал опасен: одних ссылают на Кавказ или в Вятку, другие уезжают, а некоторые, как Герцен, уезжают после Вятки.
Дальше все это дело трещит по швам, потому что у охранителей элементарно не хватает ума предложить новые цели и стимулы, реформировать махину, придумать ей смысл, - они умеют только рявкать, и в конце концов это надоедает. Вдобавок у разночинцев нарастает своя аристократия - уже не родовая, не прирожденная, а, так сказать, приобретенная. Вспомним элиту русского Серебряного века - все они либо купеческие дети, как Брюсов, либо отпрыски провинциальных юристов, как Гиппиус, либо вовсе вышли из полунищего мещанства, как Сологуб. Но именно с их именами связано новое утверждение вещи и новый культ роскоши - уже в эпоху упадка, когда вещь сама по себе становится идеологической силой. Кстати, в Англии это еще наглядней - ведь Уайльд, при всем его аристократизме, снобизме и прочих прекрасных крайностях, сын обычного дублинского врача, хоть и не бедствовавшего.