Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Это я, пишущий что попало, как попало о своем бессилии и страхе. Мне оставлен в жизни совершенно определенный сектор — писание дневника. Именно дневника, а не новелл или рассказов. Я ничего не могу придумать. Изобретение сюжета — это уже работа, которую я не способен выполнить. Весь сюжет — я и мои состояния. Вообще возможность свободно писать, не думая о хлебе насущном, — рай для идиотов. И я в этом раю. Я ведь мужик, я обязан тащить в дом деньги, одевать, обувать, кормить всех. Просто защищать. Смотреть, как моя молодая жена-красавица гробится на двух работах, — пытка. Я — вор. Я краду лучшие годы ее жизни. Хотя брак венчанный. А там есть и про это слова.

Я с ужасом понял, что уже не могу управлять автомобилем и собрать силу воли для обязательной работы. Даже небольшой. Потому что (я уже говорил об этом) присутствие в любом, даже виртуальном виде среди здоровых людей добивает меня. Их энергия ломает мои кое-как сляпанные укрепления. Так что хлеб насущный добывать надо как-то иначе. Наверное, есть выходы какие-то.

Правда, мне открыт путь к наркотикам. Я пробовал. В Москве. В Питере. Ничего разумного или нужного в этом нет. Временный кайф и последующее ощущение — будто молотком по башке ебнули. Плюс все прелести отходняка. Вполне возможно, что это уже была ломка. Нельзя мне туда уходить.

Друзья шлют фотографии с вечеров, вешают их в инете. Это просто убийство для меня. Я не могу смотреть на них. Не могу возвращаться на два года назад, когда я был успешен, здоров и красив. Правда, я писал другие стихи. Сейчас, говорят, стал делать это лучше. Заплатил — получи.

Кто-то пишет письма. Вот выдержка из одного: “...и среди всего этого сидит лысый дядька в розовом свитере. Я его видела в последний раз два года назад, это был огроменный дядька на сто с лишним кг веса. Бандюган какой-то с серьгой в ухе. А в этот раз... Больно до слез...”

Понятно, что два раза “дядька” написано от волнения. Волнение относительно здорового на сей момент человека. А для меня это граната, которая взрывается в голове и вызывает неуправляемую истерику.

Легко говорить: надо держаться, ты сильный человек.

Легко приводить примеры своих бабушек с различными формами рака, которые (бабушки) прожили по пятнадцать лет и чувствовали себя прекрасно.

Хуйня все это. Люди разные. Отношение к обрушившейся действительности у каждого свое. Мне всегда казалось, что я могу выдержать многое. И выдерживал. Но сейчас я потерял возможность бороться самостоятельно.

Меня действительно взбодрила одна старушенция в онкоцентре. Я сидел перед кабинетом УЗИ и острил влегкую. Мои остроты, правда, всегда специфичны, но она ухватила что-то и сказала: раз шутит, значит, выживет. А я такие слова ловлю сразу. Я питаюсь ими, как нищий — крохами подаяния. Это важно — услышать поддержку от “своего”, который сам прошел тридцать курсов химии и держится, держится. Бог знает как, Бог знает, какими усилиями.

 

Почему

Ты всегда забываешь привозить мне сигареты. Как бы я ни просил, сколько бы раз ни напоминал тебе об этом. Я знаю, почему ты забываешь, именно забываешь, а не лукавишь. Сигареты для меня — путь к смерти, учитывая метастазы в легких. Твой мозг отказывается выполнять задание, которое может принести мне вред, и ставит какой-то физиологический блок на память твою.

Ты забываешь привозить мне кофе, потому что пить его мне нельзя. Моя полудохлая единственная почка и так еле дышит. И ты забываешь…

Еще ты можешь забыть привезти мне фенозепам, потому что понимаешь, что я слабею от него и плохо соображаю. Опять же врачи запретили.

Уж не говоря о наркосодержащих обезболивающих, приносящих временное облегчение, но потом новые страдания, причем самые неожиданные.

Ты не сердись, сейчас я пишу через боль, которая перекособочила мое тело и лупит молотком по мозгам. Но я обещал тебе писать, потому что это нравится тебе. Ты понимаешь, что писательство спасает единственное, что осталось нетронутым болезнью, — мой разум. Хотя как сказать. Ты же знаешь, как я изменился. Я стал полусумасшедшим истериком.

Правда, когда я по-волчьи сжимаю зубы, ты вспоминаешь меня прежнего.

Когда я пытался пить вино, убегая от страха, ты привозила мне его. Но я видел твое лицо — и вино становилось горьким, и мне хотелось плакать. Я и плакал. От страха и от невозможности не мучить тебя.

Потом это ушло. Я отказался от вина, потому что понял, что потеряю тебя. Просто потеряю. Пьяный человек — не человек, а так, растение сорное. На фиг тебе такие цветочки.

Я очень боюсь потерять тебя. Мне даже и умирать-то не хочется по одной причине. Эта причина — разлука с тобой. Скажу грешные слова: я эту разлуку не вынесу и в раю. Скажу еще более страшную вещь: на земле, кроме тебя, мне никто не нужен, никто. Мать, дети, друзья всякие остаются за кадром нашего с тобой короткого фильма. Дурацкая и страшная метафора, понимаю. Но врать не могу и не хочу. Ты вряд ли одобришь это. Ты взыскательный и точный критик.

Но пойми, это уже не литература и не слова. Это кровь и боль. И чихал я на общелитературные рамки и на мнения всяких чумных теток в редакциях или на сайтах. Это пишу я. И это мои слова. И мне отвечать за них.

 

Странная исповедь

Я привычно сидел на лавочке возле стены. Справа — старушка с палочкой. Слева — тетка толстая, видимо больная. Чувствовал себя немного лучше. Даже вставал, когда пели “Херувимскую” и Символ веры. Переминал ноги незаметно. Потому что столбом стоять нельзя мне — в реанимации тромбанулась глубокая вена от паха до колена. Короче, надо ногой двигать как-то. Вот я и шевелился незаметно. А то подумают — пляшет, ирод. Прикольно.

Неожиданно подошла жена:

— Иди исповедайся и попроси, чтоб причаститься разрешили.

— Да я не читал же ничего…

— Иди, иди, попроси только.

Народу на исповеди было много. Исповедовали аж три священника. Я обошел толпу сбоку и, как только первый же священник освободился, вышел вперед, поклонился прихожанам: простите, люди добрые. И перекрестился с перепугу от своей наглости. Собственно, мужик, которого я опередил, никакого неудовольствия не выказал. Может, понял чё?

Священник — старый такой дед. Глаз не видно за бровями, но какая-то хитрость человеческая оттуда посвечивает. Шевелюра буйная, русая, с глубокой сединой. Руки морщинистые, спокойные.

— Ты чего задом к алтарю крестишься?! Скажи народу “простите, люди добрые”, а креститься-то не надо.

Я от такой встречи перепугался даже:

— Простите, батюшка, как-то растерялся, само собой вышло…

Этого он уже не слушал.

Потом опять удивил:

— Ну давай рассказывай: пил, курил…

Я опешил. Обычно священники терпеливо ждут, когда кающийся разговорится сам, и лишь слегка направляют его речь. А тут вона чё: пил-курил…

— Отец Николай, болен я.

— И чем это? — Меж бровей блеснули голубые глаза. Взгляд усталый, но неравнодушный.

— Рак у меня.

Тут он сам немного растерялся — руки забегали.

— Ну и что, что рак. Ко мне многие излеченные ходят.

“А неизлеченные?” — подумал я.

— А потом, ты знаешь, — он взял меня за руку, — сейчас такая медицина пошла. Из-за денег и соврать могут.

— Да я сам врач. Знаю все.

— Врач не врач, какая разница. Ко мне недавно приходил один такой же врач. Поставили диагноз ему. Он все, раскис совсем. А потом проверили — ничего и нет. Вот так-то. Может, и у тебя нет ничего.

— Отец Николай, у меня сил не хватает. Плачу все время. А это значит, веры нет. Страшно мне.

— Ты в церковь чаще ходи и держись. Держись, понял? — Совсем по-мужски, а не по-церковному он тряхнул мою ладонь. И смотрел мне прямо в глаза. Тяжело, грозно и в то же время понимающе и поддерживающе. Потом властно склонил мою голову, накрыл ее епитрахилью и забормотал слова, которые я должен был слышать, но не слышал.

56
{"b":"315089","o":1}