Это означает, что друзья-врачи подобрали мне правильные антидепрессанты, снимающие страх, но не вызывающие сонливость. Теперь я могу думать, писать. Могу не бояться выйти на улицу и сесть за руль этого жукоподобного уродца.
Мне позвонил товарищ и предложил работу в журнале. Смешно сказать, за какие деньги, но по специальности. Специальность называется — литературный бандитизм. Теперь я могу свободно превращать в жизнь свои дебильные, ненавидимые массой людей проекты. Правда, полный отказ от мата. Я согласился.
Это означает, что я вернулся в мир плохо отделанных офисов, полубезумных секретарш, сопящих, дурно пахнущих юных искателей материальных благ, вечно вмазанных начальников, которых у меня и не было никогда. Клал я на всех. Я сам начальник.
Появились обязательства и обязанности. Прикольно. Я обленился до предела. Работать мне не хочется, но это способ выздоровления, а потом, это не так уж противно, особенно если учесть суть моих занятий.
Что-то изменилось. Наступила пауза. Затишье. Все еще впереди. То, что происходит, — не закономерность, а частность. Это то, что я высосал из истлевших мослов жизни. Это не сок. Это мертвая слизь.
Меня ждут там, откуда я так бегу. Они забыли обо мне, но я в списках. Я в регистрационных картах, историях болезни, назначенных обследованиях. Я отмечен.
Тем не менее наконец-то я смог найти позу отдыха. Раньше это сделать было невозможно. В любом положении мне было мучительно и больно.
А теперь я подкладываю высоко к спинке кровати две здоровенные подушки, откидываюсь на них всем телом, слегка сгибаю ноги и сижу. Долго-долго. И у меня не болит.
Просьбы
Мама отправилась сегодня в Храм. Пошла приложиться к христианским Святыням, привезенным в город на этой неделе. Она специально выбрала время, чтобы сделать это не по пути куда-то, например на базар, не в удачный момент случайного своего попадания в эту часть города. Нет вовсе. На мое предложение подвезти ее она ответила:
— Спасибо, конечно. Но не надо. Я настроюсь, выберу день и пойду. Может быть, пешком.
Какой из нее путешественник?.. Легкие больны, сердце еле телепается, ноги не идут.
Перечить я не стал. Я ее понял. Только попросил про себя: не торопись, не промокни под дождем. Переходи повнимательнее улицу…
О чем она просила Спасителя в Храме? О моем выздоровлении? Да, конечно. Она просила об этом. Наверное, плакала. Может быть, она просила о даровании себе самой скорой и немучительной смерти, чтобы не видеть, как медленно гасну я, и оставить этот свет белый прежде своего сына. Это естественно. Родители не должны переживать детей. Не знаю, о чем она еще просила. Да и знать мне не надо.
Сегодня же я ездил просить партнера по бывшему совместному бизнесу не делать финансовой разборки со мной и простить мне небольшую сумму задолженности. Это задолженность по браку, допущенному мной на объекте. Для меня такие деньги сейчас велики, а для него ничего не значат. Он отказал мне в просьбе.
— Я все понимаю, Игорь. Но дело есть дело. Мухи отдельно, котлеты отдельно.
Не отозвал, короче, заявление в арбитраж. Я благодарен ему за это. Он оставил меня в круге людей, способных отвечать за свои поступки. Несмотря на всякие дурацкие обстоятельства. Я ему даже книжку свою новую подарил.
В самом деле, все наши мучения относительны. Позвонил приятель и сообщил, что мой однокашник после приступа мерцательной аритмии, прекращенного при помощи дефибрилляции, ослеп и обезножел. Не видит теперь и не может ходить. Оторвались тромбы. Классическое осложнение. Как ему быть теперь? Кого просить о милости и снисхождении? Известно кого. Однако Спаситель, посылая нам испытания, делает это с необоримой мощью и неотвратимостью. А я, дурак, забыл переспросить имя этого парня, так как не знал его — учились на разных потоках. Позвоню сегодня же, выясню все и буду просить Небеса о его выздоровлении или хотя бы о снисхождении к нему. Видимая, но обнимаемая разумом нелепость: букашка о чем-то просит Небеса. Сразу вспомнились мелкие садовые слизняки, выползшие после неуемных дождей на бетон дорожек вокруг дома. Куда они ползли? Вышло солнце. Стало палить немилосердно. Слизняки так и высохли на дорожках, оставив за собой след последнего пути.
А еще, чувствуя накатывающуюся истерику, я не выдержал и, как маленький ребенок, позвонил жене на работу:
— Скажи мне, что мы прорвемся. Не знаю как, но прорвемся. Обнадежь меня…
Эх, мачо, мачо.
Это, наверное, связано с тем, что последние два дня заплохело конкретно. Я испугался. Обратил внимание на то, что стало отказывать боковое зрение. Плохо вижу накатывающие сбоку автомобили. Отвратительное ощущение. Это из-за слабости общей. А может, что-то с башкой. Хорошо вижу белые и красные машины. Серые и черные успеваю засечь в последний момент. Так и хочется попросить о чуде: сделайтесь все машинки красными или белыми… Потому что белое и красное я увижу и увернусь. А черное или серое меня убьет.
Мультфильмовское что-то в этой просьбе. Смешно.
Сидеть дома и не ездить? Не-а… Как однажды сказал один мой знакомый, который часто ездил с похмелья: все будет нормально. Главное — вцепиться в руль.
Труба
Мы с женой шли по длинному переходу Башни смерти на Каширке. У стеклянной стены стояли мужчина и женщина. Женщина плакала. Сутулилась и плакала. Мужчина смотрел сквозь стекло. Или на стекло. У кого-то из них, по-видимому, был обнаружен рак. Каждый из них сейчас пребывал в одиночестве.
Я давно понял, что человек одинок. Одинок всеобъемлюще. Каждый из человеков живет как бы в трубе своего одиночества. Независимо от степени родства. Это проверяется просто: фатальной болезнью. Можно разделить друг с другом радость, покой, любовь и т. д., и т. д. Нельзя разделить удушающий страх и физическую боль.
Мысли об одиночестве радуют меня, когда я понимаю, что наличие в семье смертельно больного человека — это тот еще кайфолом. Такой человек капризен, обидчив, плаксив, истеричен. У него плохая память, он не приносит денег. За ним надо следить, ухаживать как-то. Тягостно все это и противно.
Но тут и приходит спасение в виде трубы одиночества. Всему наступает предел. И здоровый человек в конце концов отвлекается, уходит от пугающих мыслей. У него вырабатывается иммунитет к визгам, пискам, соплям больного. Больной есть больной. Доля у него такая. Пусть радуется, что Бог дал ему испытание. И пусть не свистит зря, а молится чаще. Делов-то.
Поэтому я радуюсь, когда вижу, что средняя дочь кайфует от покупки новой тряпки или валит с друзьями на дискотеку или в кино долбированное.
Я радуюсь, когда слышу, как хохочет моя жена, читая книжку. А в это время в другой комнате меня колбасит конкретно. Или я плачу втихаря от слабости и нудной постоянной боли. Или от страха.
Я радуюсь, когда вижу, что теща увлечена огородом или возней с младшей дочерью, которая вообще пока не догоняет, что происходит в доме.
Я радуюсь, когда знаю, что мама ходит за покупками. Что она увлечена сериалом. Что она гуляет во дворе своего многоэтажного гетто и болтает с соседками.
Их одиночества — их спасение. Иначе они давно бы сошли с ума, наблюдая мои мучения. Заболели бы сами или потеряли бы интерес к происходящему вокруг. Сострадание должно быть дозированным. Спасение утопающего… как говорится.
“Одиночество онкобольного, что ни думай, — особая вещь”, как сказал некий стихотворец. В самом деле, привыкаешь к этому одиночеству. Оно бывает, правда, почти невыносимым. Молитва спасает. Спасает понимание созвучия с Небесами. Невозможно ведь сидеть и выть от страха. Единение со Всевышними силами лишает одиночество опоры. Это хорошо ощущается в Храме. Сидишь (потому что стоять долго не можешь), слушаешь голосок настоятеля, пение церковное. Поют славно так. И кажется, что музыка эта сделана из других нот. Сидишь среди старушек и слушаешь.