— Слава, ты сегодня? — вопрос лидера партии не требовал ответа. — Поди сюда!
Лысый подошел. У него были туфли сорок седьмого размера, из широких рукавов белого пиджака высовывались бревнообразные ручищи, в центре лба была вмятина. Кто-то когда-то не выдержал искушения и залепил по этой черепушке бейсбольной битой. Лидер партии никак не мог запомнить, кем был прежде его депутат, секретарь и охранник — то ли боксером, то ли борцом. Самбистом? Каратистом? Опять забыл.
— Слава, ты кем был? Забываю все время!
— Боксером, Игнат Танкредович, боксером.
— Что тут написано?
Огромная туша склонилась, лысая голова с вмятиной вперилась в газетную полосу.
— Смерти больше нет, Игнат Танкредыч!
— Дальше читай!
— Ты! Я! Он! Она! Вместе бессмертная семья!
— Что за хрень, Славик? Что за хрень, я тебя спрашиваю?
— Игнат Танкредыч, да включите же телевизор! Включите же телевизор, Игнат Танкредыч!
И он, не дожидаясь разрешения, взял в огромный кулак пульт и большим пальцем злобно придавил кнопку.
Плазменный экран в семьдесят два дюйма в другом конце комнаты ожил. На экране был политический обозреватель первого канала Леон Михайлов. Он был, как всегда, небрит, очень раздражен и поэтому неуловимо напоминал маленького и неприятного зверька, который сейчас всех покусает. У него была такая манера говорить взахлеб, что казалось, будто вокруг него летает отравленная ядом кураре слюна. Две с половиной минуты лидер партии слушал его припрыгивающую, прискакивающую, запутанную, темную речь, в которой, как всегда, было что-то о мерзкой Америке, которая теперь-то уж приползет к нам на коленях, и о "швали всех мастей, которая теперь будет валяться у нас в ногах и клянчить: "Россия, дай таблетку!" Но мы все вспомним, все взвесим, все оценим и, конечно, кое-кому дадим, а кое-кому — тут Леон Михайлов прямо-таки зашелся в мстительном экстазе — ничего никогда не дадим!" Затем обозреватель поглядел сверкающими безумными глазами в телекамеру и исчез. И тут же пошли новости с репортажем из города Протвино, где сегодня утром объявлено о величайшем открытии, сделанном российскими учеными во главе с академиком Лоренц-Валиулиным, секретарем отделения физики….
Лидер тоталитарных демократов все понял. Теперь в нем не было и тени той расслабленности, с которой он встретил в своем кондиционированном загородном особняке это спокойное летнее утро. Он стоял посреди старого персидского ковра, подаренного ему одним его другом, антиамериканским диктатором, в длинном халате с золотыми кистями, подпоясанном красным кушаком, в темно-синей расшитой золотом тюбетейке, и очки больше не сползали у него по носу, и лицо его в этот момент приобрело чеканную твердость, присущую ликам цезарей. Он мельком глянул на биографию Наполеона на журнальном столике и чуть откинул свою седоватую голову назад. Наполеон, скрестив короткие ручки на толстой груди, одобрительного глядел на него с глянцевого супера.
— Так! — объявил Трепаковский депутату с лысым черепом и зверским лицом, который стоял перед ним, чуть сгорбившись, как гигантский орангутанг, которому трудно дается прямая спина. Орангутанг в белом пиджаке ждал указаний. — Сейчас едем в Думу. В три часа собери журналистов на пресс-конференцию. А завтра утром — все на митинг под лозунгом "Нищим и русским вечную жизнь!"
3.
Был вечер. Институт пустел. В вестибюле, за столом, где всегда дремал пожилой вахтер, теперь сидел человек в штатском и зыркал по каждому входящему напряженным и недобрым взглядом. Двое молодых офицеров, приставленных к Илье Вермонту, играли в шахматы в соседнем помещении. Снайперы все так же лежали на крыше, от нечего делать рассматривая в оптические прицелы девушек на автобусной остановке. Зажглись неоновые фонари. Илья включил электрический чайник и насыпал в старую чашку три ложки душистого чая "Ахмад". Все последние дни и ночи, после того, как он сделал свое открытие, он все время пил обжигающий, крепко заваренный чай.
Илья Вермонт принадлежал к тем людям, которые не умеют скрывать происходящее с ними. Все выражалось на его лице. Сейчас, когда он, стоя посреди комнаты с синей чашкой в руках, прихлебывал чай, на лице его было выражение глубокой тоски. Углы рта резко, почти под прямыми углами, опустились. Жесткие волосы стояли дыбом надо лбом, за которым ходили спутанные и неприятные мысли. Дело в том, что Илья Вермонт не знал, каким образом у него получилось то, что получилось. Перед экспериментом он, молодой ученый, находился в таком творческом запале, что беспрерывно менял свои собственные планы и вводил в формулы все новые и новые элементы. Он в азарте гнал вперед и принимал различные допущения, словно играл сам с собой в увлекательную игру, которая вот-вот должна кончиться, и тогда он снова вернется к солидной, спокойной работе. Но он рвался вперед с такой силой и страстью, что уже не смог вернуться. События помешали.
Все признавали — еще со студенческих времен — его недюжиные математические способности, но только он сам знал о себе, что дар логики, свойственный математику, соседствует в нем с даром хаоса, свойственным безумцу. В азарте, сам не помня себя, с искаженным от страсти лицом, запуская ладонь с растопыренными пальцами в волосы, он громоздил в своих расчетах такие дебри, что потом и сам не мог найти из них выхода. "Во я дал! Ну во я даю!", — глупо хихикал он, оставляя за спиной десятки допущений и наудачу введенных коэффициентов, которые когда-нибудь потом как-нибудь следовало проверить, перепроверить и обосновать. И вот в результате пятидневного математического запоя и короткого пуска сотен тонн железа, установленного в многокилометровых подземных туннелях, на свет появился вот этот Чебутыкин с унылым лицом, который сразу же стал канючить и ныть.
Какое из его допущений сработало, Вермонт понятия не имел. Что за альфа, лямбда или бета пробили материю насквозь и соединили два мира, он знать не знал. Два последних дня он пытался разобраться в собственных вычислениях, по двадцать часов в сутки сидя за своим стареньким ноутбуком с истершимися буквами на клавиатуре, но чем дальше, тем меньше он понимал. Это писал и считал как будто другой человек. Нынешний трезвый Вермонт не мог понять все эти спирали, круги и зигзаги, которыми шла мысль впавшего в научный запой Вермонта. Он уже предчувствовал, что не справится. Для того, чтобы проверить собственные теории, ему нужна была команда из пяти — или пятидесяти? — математиков и физиков, которые пройдут по его следам, выискивая ошибки и проверяя прозрения. А он сам? Он знал, что его уже называют "новым Ландау" и "Эйнштейном нашего века" и прочат ему Государственную премию. Он был от этого в ужасе.
Вот это долгое стояние посреди комнаты с горячей чашкой чая в руке на самом деле было нужно ему, чтобы наконец решиться. Обжигающая влага в чашке кончилась, на дне осталась только черная разбухшая масса чаинок. Он тупо смотрел на нее и думал о коэффициенте вязкости в подобных средах. Он поставил чашку на стол, запер дверь на ключ и сам испугался громкого звука, с которым ключ повернулся в замке. Но отступать было нельзя. Теперь Вермонт сделал то, что было строго-настрого запрещено инструкциями: нажал синюю кнопку на пульте перед стеклом. Раздалось шипение, это работал сжатый воздух, поднимая белые стальные рольставни. За ними обнаружилась серая овальная дверь с глазком и толстой резиновой прокладкой, пропущенной по периметру. Вермонт крутанул двумя руками красный вентиль. Резина хлюпнула, отлипая от стены. Молодой ученый вступил в отсек, где при незыблемой температуре, постоянной влажности и стандартном давлении проживал пришелец с того света Чебутыкин.
4.
Чебутыкин, сидя на стуле, смотрел на молодого ученого невыразимо тоскливым взглядом. Холодной, вдруг окаменевшей рукой Вермонт взял стул и сел напротив него. Надо было как-то начинать разговор, но он не знал, как. Оба молчали.
— Николай Иваныч, как вы себя чувствуете? — наконец начал Вермонт самой дурацкой из всех возможных фраз. Он и сам тут же понял, что спросить так означало наступить на мозоль собеседнику. Ежечасные сводки врачей о состоянии здоровья Чебутыкина поступали к нему круглые сутки. Он знал, что Чебутыкин здоров, как бык. Но вопрос таил в себе второе дно. Никто на самом деле не знал, как себя должен чувствовать мертвец, насильно доставленный в мир живых.