В общем — роман местами неплох, но растянут, переполнен однотипными сценами сражений, перегружен мельтешащими персонажами, подпорчен нелепым финалом. Это никакой не трэш — это литература. Прочесть — стоит. На Букера не тянет. Но можно и в положение жюри войти: оно оказалось в роли грибника, отправившегося по грибы в неурожайный год. В другой раз не всякий подберезовик положишь в корзину, полную крепких боровиков и подосиновиков. А если одни сыроежки, свинушки да валуи выросли, так среди них и болотный подберезовик на тонкой ножке — царь грибов.
Напрашивается еще один вопрос: может, прозорливое жюри разглядело потенциал автора и вручило награду, так сказать, авансом, а на всякого рода эпатажные глупости взглянуло сквозь пальцы?
Сборник рассказов “Кубики”, вышедший спустя год после романа, написан значительно изобретательнее и словно нарочно для того, чтобы опровергнуть символ веры, декларированный в “Библиотекаре”. Советский Союз умел дарить счастье, — сообщает автор в постбукеровском интервью журналу “Профиль” (2008, 13 декабря).
В “Кубиках” это счастливое общество безжалостно анатомируется. Жизнь городской окраины, застроенной однотипными унылыми хрущевками (в тесных санузлах которых, кажется, навеки застыл календарь за восемьдесят восьмой год с “Ладой” девятой модели, болгарским шампунем “Зеленое яблоко” и зубной пастой “Жемчуг”), излучает тупое насилие. Какое-то первобытное зло пронизывает воздух городских трущоб, обитатели которых буднично втыкают в тела отцов, друзей и братьев ножи, избивают и насилуют малолеток, не подозревая не только о моральной, но даже уголовной ответственности (18-летний болван угрозами затаскивает к себе домой 15-летнюю школьницу, избивает, пугает, насилует и смеется, когда мать жертвы ему угрожает тюрьмой: да разве ж за такое возможен какой-то там срок?).
Все книги Елизарова объединяет интерес и к насилию. Я уже говорила об изобретательности и сладострастии, с какими он описывает различные орудия и способы убийства. И все же интерес писателя смещается от эстетизации насилия (каким заполнен роман “Pasternak”) к анатомии насилия, предпринятой в сборнике “Кубики”. Хотя справедливости ради следует сказать, что такие попытки случались и раньше — например, в рассказе “Госпиталь”, одном из самых сильных у Елизарова, написанном в жесткой реалистической манере и, несомненно, автобиографичном. Военный госпиталь, где лежит герой в надежде откосить, — это еще не армия, это ее преддверие. Ну конечно, деды командуют духами, но особо не мучают, не унижают. И вот появляется один садист, из старослужащих, с мощной отрицательной харизмой, и этого оказывается достаточным, чтобы обычные парни превратились в садистов и насильников.
В “Кубиках” обнаруживаются не столько социальные, сколько метафизические истоки насилия. Инфернальное просачивается в жизнь окраины, определяя ее ритуалы и ее верования. Здесь старушки-ведьмы отмазывают внука-насильника с помощью колдовства; герои рассказа “Импотенция” вбивают гвозди в руки, ноги и голову девушки, которую они так и не смогли изнасиловать, произнося при этом заклинания, пародирующие языческий заговор, к которому с таким пиететом относится автор в романе “Pasternak”; муж бросается с ножом на жену, мгновенно превращающуюся в собаку, но успевает зарезать и сжечь тестя с тещей, пытавшихся похитить у него глаза. Параноидальный ли это бред убийцы или литературный прием — намеренно не раскрывается.
Оптимистический новояз советской эпохи, увековеченный соцреалистом Громовым, чтобы расточать счастье, радость, силу и смысл, оборачивается бессмысленным языком милицейского протокола, подменившим собой всякую возможность коммуникации: “Я хотел ей помочь добровольно скинуть пиджак. Это мне не удалось, и пришлось помочь насильно”, “нанес ему удар кулаком правой руки в левую часть области лица”, “при этом она сопротивлялась и невнятно что-то бормотала, высказывая тем самым возмущение”.
Сборник “Кубики” наглядным образом показывает, что мировоззренческие высказывания Елизарова — видимо, просто чутко уловленные модные тренды. Один из них — левый миф об СССР, возвращение к романтике коммунизма, “долой неравенство”, “господа все в Париже”. Другой — православный фундаментализм, “Москва — Третий Рим”, “долой либеральную вседозволенность”, “возродим христианскую нравственность”. Но два первых тренда вступают в решительное противоречие с писательской стратегией, направленной на то, чтобы шокировать читателя, а шокируют — глаза, вырванные у своей жены естествоиспытателем Шеврыгиным, любителем червей и тухлого мяса, шокирует дебил, нападающий на школьников, засовывая свои пальцы в прямую кишку дрожащего от страха ребенка, а потом облизывая пальцы, шокируют трупы с раскроенными черепами, разбросанные по романам Елизарова. Как заметил один из блоггеров в Живом Журнале <hans_zivers> : “Мне вот странно читать манифесты русской духовности и воззвания к христианским ценностям от человека, пишущего рассказы про то, как отец давал своей дочери в рот.
А она ещё — „ой, папка, у тебя сперма такая сладкая”. Даже по моим широким и неханжеским меркам разговоры от такого человека про возрождение духовности и христианские нормы воспитания мне смешны”. Мне тоже.
Литература как попытка удивиться
Костюков Леонид Владимирович — прозаик, эссеист, критик. Родился в 1959 году. Окончил мехмат МГУ и Литературный институт им. А. М. Горького. Автор книг «Он приехал в наш город» (1998), «Великая страна» (2002), «Просьба освободить вагоны» (2005) и многочисленных журнальных публикаций.
Все мы в детстве мечтали кем-то стать. Футболистами, космонавтами, продавцами мороженого, летчиками, врачами, писателями. Но вряд ли всерьез задумывались, насколько, что ли, разные по типологии эти мечты. Людям (чуть не написал «стране») нужны десятки тысяч летчиков и врачей, я уж не говорю о продавцах мороженого. А вот космонавтов — просто десятки, их и есть десятки. А писатели в этом разрезе смыкаются с футболистами. Их десятки тысяч, и, может быть, для правильного функционирования всей системы и нужны десятки тысяч. Но мальчишки мечтают стать такими футболистами и писателями, которых (как максимум) десятки. И писатель (тем более поэт) живет надеждой выбиться в исключение, в единицы. Или хотя бы выбросить туда — три рассказа, четыре стихотворения.
Многим нужен нормальный летчик или нормальный врач. Никому не нужен нормальный писатель или нормальный рассказ. Здесь проходит явная и мощная трещина между… профессиями? Нет, в моей системе координат писатель и поэт — не профессии. Сформулируем в новомодных терминах — между способами самореализации. И для литератора хорошо, когда юношеский максимализм не выветривается с годами.
Если держать равнение на высшие образцы, то можно говорить о литературе как о чуде. Но такой разговор вряд ли окажется конструктивен по четырем причинам: а) термин неконвертируем; б) быстро затечет шея; в) я буду вынужден сбиться на вольный пересказ «Невозможности поэзии» Адамовича, от необходимости чего меня любезно избавил Георгий Викторович ровно 50 лет назад; г) излишне завышенная планка неожиданным образом открывает дорогу к халтуре. Это последнее соображение представляется мне настолько практически важным, что я потрачу пару фраз на его разъяснение.
Несколько раз в моей жизни я пролистывал чудовищные по художественному уровню сборники и альманахи, обыкновенно надерганные на расстоянии вытянутой руки от составителя, но с неизмеримо бо2льшим замахом, — «Антология новейшей русской поэзии», «Лучшие современные рассказы». А на мое, так сказать, недоумение составитель бодро отвечал, что, мол, вся современная литература после Пушкина (Чехова, Гомера) — г…о, так и не все ли равно, откуда эту материю набирать?