М. С. Горбачев часто призывал нас определиться. Я последую его совету и обозначу свою позицию со всей возможной четкостью. Я не считаю, что в литературе вообще наблюдается проседание качества, и готов говорить, например, о прозе Анатолия Гаврилова или о стихах Дмитрия Веденяпина (списки очень неполны) как о стопроцентном чуде. Но если поставить перед собой конкретную задачу заполнить стихами и прозой очередной номер «Нового мира» или некоммерческую издательскую серию, то надо как-то разумно понизить пафос, чтобы не чувствовать себя обреченным.
Надо, наверное, определить и адрес статьи. Ее девиз вовсе не плохо мы, братцы, пишем, как могло показаться из зачина. Пишем как можем; Блок предостерегал нас от вторжения в писательскую келью — мы туда и не рвемся.
Я скорее говорю о механизмах культуры — плохо, не по тем принципам, отбираем, не так составляем, не то издаем, не то поощряем. И говорю о качественных, системных сбоях.
Есть ведь и такой аспект критической статьи — автор (если он не чистый тетерев) примеривает упреки на себя. Так вот — здесь я подставляюсь не как прозаик, а как критик, составитель, номинатор, ридер, член разнообразных жюри. И я чувствую долю вины за то, что (изредка) так или иначе поощрял то, что меня не удивляло.
Собственно, слово сказано. Заменим чудо на удивление — и система начнет работать.
Хорошо, когда литература удивляет (изумляет, поражает) читателя. Более того, нотка удивления есть и в радости, и в смеховом эффекте, и в ужасе, и в восторге. Пожалуй, только ползучую депрессивную тоску и отвращение можно нагнетать, не удивляя. И — здесь лично у меня сходится теория с практикой — именно такую литературу я не спешу назвать художественной, она меня отвращает буквально. Здесь моя точка отрыва — от новелл Томаса Манна, прозы Петрушевской и Мамлеева. Чтобы пресечь возможные споры — я не утверждаю, что это объективно плохие писатели. Говоря о совпадении, я только констатирую, что мне удалось вывести в область ясных формулировок некоторый участок собственного вкуса. А если подумать, трудно в такого рода статье претендовать на большее.
Дальше — важный пункт. Отличие настоящей литературы от массовой — в эмоциональной состроенности автора и читателя. То есть детективщик может смастерить очень искусную сюжетную ловушку — и читатель на 386-й странице удивляется в полную силу, а писатель довольно потирает руки. В других жанрах автор вызывает у читателя страх, не пугаясь; вызывает сентиментальные слезы, не плача, и так далее. Но если мы говорим всерьез — а я пытаюсь, — стоит перейти от удивления читателя к удивлению автора. То есть к той ситуации, когда писателя удивляет то, что выходит из-под его клавиатуры.
Это ключевое место статьи.
Чужая психология — потемки, но какие-то очень простые и базовые реакции можно предугадать. Вряд ли человека в здравом уме будет ежедневно удивлять его обычное окружение — обстановка комнаты, заставка на рабочем столе компьютера, лифт, метро. Точно так же писателя вряд ли удивят собственный стиль или другие грани его таланта, которые всегда с ним. Ну умеет он складывать слова во фразы. Умеет описать падающую листву или сигаретный дымок. Но его самого, как правило, это не удивляет.
Точно так же вряд ли может удивлять человека (и писателя в том числе) пережитый им опыт или известная ему история сами по себе, если они не содержат какой-то нераскрытой загадки.
Впрочем, может удивлять сочетание обстоятельств, может изумлять другой человек, может бередить ум и душу тайна жизни как таковая. То есть писатель вполне может время от времени писать о том, что его удивляет. Меня, например, удивляет, как может летать самолет, — вроде бы такая груда железа не должна.
Но здесь очень важное различие: писать об удивительном — совсем не то же самое, что удивляться в процессе письма . Можно легко представить себе издательского или телевизионного редактора, работающего над циклом «Загадки природы» или, если угодно, «Тайны мироздания». Такая же рутина, как остальное. Так и писатель может намастачиться ловкими движениями виртуального ножа вычленять из реальности пресловутую тайну мироздания и демонстрировать ее опешившей публике. Получатся этакие постчеховские (постшукшинские, поствампиловские) рассказы. И автор может сдержанно подивиться результату вместе с читателем. Но заученные движения не могут, не должны его удивлять.
Почему я топчусь на месте, исследуя, казалось бы, микроскопические различия, вместо того чтобы бодро идти дальше? Да потому что я шел именно сюда.
Потому что даже писать о том, что тебя удивляет, — рекомендация мастера ученикам. Хорошая, неглупая рекомендация — и, что губительно, действующая . А раз действующая, то относится к искусству возможного и не имеет отношения к литературе. А вот удивить себя самого — это, по-моему, очень любопытное действие.
С одной стороны, оно непафосное. Со стороны — подумаешь, чудо. Сам себя удивил. Не взлетел, не вынул зайца из кармана. Имеем право этого и не заметить.
С другой стороны, все же оно из серии непонятно как . Посоветовать можно, выполнить нелегко. Сродни вытягиванию себя за волосы из болота. Или попытке рассказать себе анекдот, которого никогда не слышал. Не так ли, кстати, они появляются? И не так ли, кстати, появляется настоящая литература — при всей размытости термина, при всем ощутимом многообразии способов и форм?
По-моему, мы здесь бродим вокруг очень важного — места, эффекта. Возможности события.
Удивить самого себя — здесь возникает сдвиг, смещение сознания. Многие люди, охотно говорящие о литературе (мне не хотелось бы называть их критиками, потому что само это слово неявно намекает на круг узких специалистов, а в моей практике это на сто процентов сами поэты и прозаики, то есть ситуативные критики), считают слова «сдвиг» и «смещение» чуть не самыми действенными. Те, кто имеет смелость рассуждать о природе творчества, не обходятся без смещенного сознания. Я думаю, нарушение тождественности себе — базовый признак именно литературного творчества, точнее — поэзии и прозы, в отличие от эссеистики. Автор видит не то, что оптически видят его глаза (скорее проза), или слышит не то, что акустически слышат его уши (скорее поэзия). Это его удивляет, и правильно удивляет. Уточню насчет прозы: автор видит (ощущает) проявления собственной воли героев, некоторое самодвижение мира за плоскостью его текста.
По-моему, это и есть фактура художественной прозы. Атомы чуда, иной материи, которые ну не то чтобы составляют литературную плоть, а скорее пронизывают ее.
Когда этот эффект присутствует, он ощущается как органика, как живые герои, живой мир. Но вот — сказал дед фразу и задумался. С одной стороны, да, я уверен в этом и тысячу раз уже это произносил. С другой стороны,
а) тысячу раз произносил, а мир не улучшился; б) М. А. Булгаков изложил это с предельной ясностью в «Театральном романе», а мир не внял; в) мы опять отступили в отдельно взятые черепа — я ощущаю органику, а ты — нет, или наоборот. Категория не рабочая, не полемическая; г) живые герои возникают и в эссеистике, вне смещенного сознания, просто талантом автора пересаженные из жизни в текст.
Здесь опять опорное место статьи. Несет ли в принципе художественная проза нечто такое в самом своем ядре, чего не могут нам дать вершины эссеистики — Розанов, Бунин, Набоков, Моэм? Если забыть на минуту Розанова, то можно уточнить вопрос: проза Бунина — что-то сверх эссеистики Бунина? Либо тут нужна отдельная статья, либо краткое кредо веры. По-моему, да .