Пастернак произносил слово не"ктар так, как произносили его все русские поэты, от Пушкина до Ахматовой, а не так, как произносили его шариковы. Но он вовсе не был снобом и не брезговал простонародным ударением, таким, как тра"ву . В этом он не был одинок. “ Тра"ву кушаем, век на ща"веле”, — пел Владимир Высоцкий. Марина Цветаева рассказывала, как “в пышную тра"ву ушел с головой / Маленький Эрик-пастух” (“Дама в голубом”), а Ходасевич и вовсе зарифмовал тра"ву и заба"ву (“Бедные рифмы”).
Странно, что священник Цыбашев не знает слова храмлет : ведь, прежде чем убить митрополита, нарушившего чистоту православия, Цыбашев цитирует слова из Послания апостола Павла к коринфянам: “Дары различны, но Дух один и тот же”. Что ж он не прочел следующее послание? Ему куда больше пригодилось бы другое знаменитое изречение Апостола: “Не выдерживает пробы, кто или в вере храмлет, или в жизни по вере слаб”. Послания апостола Павла штудируют в семинариях столь же тщательно, как в советской школе “Евгения Онегина”. Герой Елизарова, правда, в семинарии не учился. Зато он был студентом-филологом, сдавал экзамен по старославянскому. Получается, что и в богословии он нетверд, и в старославянском храмлет. Тут уместно вспомнить восклицание пророка Илии: “Доколе вы храмлете на обе плесне вашы?” (3 Кн. Царств, 18:21) — и отправить неуча за толкованием смысла знаменитого изречения к Иоанну Златоусту, св. Филарету или Кириллу Александрийскому, — все они в церковнославянских переводах используют слово храмлет .
Другое дело, если б Цыбашев задал себе вопрос: форма храмлет у Пастернака — это церковнославянизм или просторечие, как в приведенной Далем пословице: “На голове чирей, а ногой храмлет”? (Кстати, пастернаковская строка “где лгут слова и красноречье храмлет” о хромоте датского принца умалчивает.)
Но словарями на филфаке студент, видно, не научился пользоваться. Зато пуристского апломба у него хоть отбавляй. “Ради сомнительной рифмы к „ветер” наречие „невтерпеж” безжалостно усекалось до „невтерпь”. „Личики” кастрировались до „личек”, иначе не клеилось с „яичек”. Были „щиколки” вместо „щиколотки”; подрезанное в голове — „вдогад” ради „напрокат”. Попадались и тела, с трудом поддающиеся опознанию: „всклянь темно””, — продолжает обличать Цыбашев.
Похоже, будущий священник замышляет сузить не только православие, но и русский язык, меж тем как настоящие писатели мечтают о его расширении. Солженицын даже создал “Русский словарь языкового расширения” и призывал пользоваться словами, смежными с теми, что понятны всем. Пастернак осуществлял эту программу задолго до того, как ее сформулировал Солженицын. “Невтерпь”, “вдогад” — как раз такие слова. Они присутствуют у Даля, они экспрессивны и выразительны, и, право же, жаль, что подзабыты. Впрочем, не совсем. Читаем, например, у Андрея Белого в романе “Москва”: “Студентам же — мало: невсыть и невтерпь!” Или вот “Божественная комедия” в переводе Лозинского (который авторитетный для Елизарова Сталин назвал “образцовым”): “Но это мне лишь потому вдогад ”. И личики в разговорной речи не один Пастернак усекал до личек — “лучший и талантливейший поэт советской эпохи” в “Стихах об Америке” спокойно рифмовал “печеные картошки личек ” и “благочестивейших католичек”.
Что же касается претензий к словам щиколка и всклянь, то это претензии Эллочки-людоедки к русскому языку, в котором для нее слишком много слов. У Пушкина в “Песнях западных славян” короля посещает ужасное видение: “Он идет, шагая через трупы, / Кровь по щиколку ему досягает...” Правда, Пушкин считает нужным сделать примечание: щиколотка , по московскому наречию щиколка . У Льва Толстого щиколка присутствует не только в народных рассказах, но и в речи аристократа: “Вы теперь видите ноги, щиколки и еще что-то, вы раздеваете женщин, в которых влюблены” (“После бала”), Бунин в “Малайской песне” делает именно то, что не одобряет герой Толстого, — любуется ногами туземки: “И золотые позвонки / Висят на щиколках твоих...”, а Набоков идиллически наслаждается купанием в реке и сообщает, что его “в щиколку щиплет малявка” (“Река”). В словаре Ушакова слово щиколка существует на равных правах со словом щиколотка . Там же можно найти и слово всклянь . А можно заглянуть и в более строгий академический словарь, где сказано: “Всклень, всклянь — полно до краев, вровень с краями”. Русские поэты любили это звенящее слово. Мандельштам наблюдал, как “тельце маленькое крылышком / По солнцу всклянь перевернулось”, Маяковский описывал упирающиеся “небу всклянь горы, / каторги / и рудники” царской России, надеясь, видимо, что в СССР они исчезнут (“В. И. Ленин”), а Евтушенко в “Братской ГЭС” любовался не индустриальным пейзажем, а ясной ночью, которая была “звездами всклень полна”.
Пора, наверное, остановиться, а то анализ антипастернаковского памфлета займет все пространство статьи. Замечу только, что претензии автора к поэтике Пастернака еще более смехотворны, а замечания по поводу нарушенной метрики очень напоминают легендарную попытку Жданова объяснить Шостаковичу и Прокофьеву, что такое мелодия.
В своих интервью Елизаров любит повторять, будто либеральная интеллигенция возмутилась тем, что он запятнал светлый образ ее духовного лидера — Пастернака. Это ему так хочется думать. Пастернак не святыня, а мастер. Мастерство можно обсуждать, это не предмет веры. У мастера можно найти изъяны и провалы. Наконец, изделие мастера можно просто не любить: так не любила Ахматова “Доктора Живаго”, так иронизировал Набоков над мелодраматизмом и шаблонными ситуациями романа, сожалея, что он не поднимается до поэзии Пастернака.
Меня же возмутило не само намерение Елизарова обвинить Пастернака в издевательствах над русским языком (чему охотно поверили интернетовские невежды), а апломб митрофанушки, поучающего грамотея. Сначала я даже хотела написать едкую статью и заверить Льва Данилкина, что он может спокойно продолжать читать “Сестру мою жизнь” без смеха, ибо все обвинения Пастернака в неграмотности бумерангом бьют в лоб обличителя, но потом раздумала и просто вычеркнула имя Елизарова из списка тех, кто достоин внимания.
Увидев его имя в букеровском шорт-листе, удивилась, посмотрев на его поведение на букеровской церемонии — улыбнулась. Надо же, герой сам позиционирует себя как Шариков — вот и объяснение его лингвистических претензий к Пастернаку, который, в таком случае, профессор Преображенский.
Читая потом посвященную Букеру прессу, я почти с сочувствием восприняла растиражированную фразу Александра Кабакова, возмутившегося тем, что наградили “низкопробный фашистский трэш”, хотя и не люблю дежурных обвинений в фашизме; с пониманием отнеслась к тяжелому вздоху Андрея Немзера: “Забыть бы” (“Время новостей”, 2008, 5 декабря) — и с редким удовольствием прочла хлесткую колонку Натальи Ивановой, не забывшую отметить комичную вторичность солдатских ботинок и подтяжек по отношению к желтой кофте: “Лучше заявиться так, с „ненавистью к буржуям”. И кинуть им. В лицо. Облитый”. Готовность же интеллигенции восхищаться теми, кто наступает на нее сапогом, Иванова сравнивает со страстью буржуазных дам “к революционным морячкам, к большевистским портупеям и чекистским кожанкам” <http://www.openspace.ru>.
Но мазохистским комплексом выбор жюри не объяснишь. Еще менее удовлетворительной мне показалась версия Анатолия Стреляного: “Руководствовались политикой. Награждено не что иное, как ретроспективная утопия <…>. Приправленную советизмом, эту штуку сейчас видим в основании путинизма или, по другому определению, ново-русского фашизма” <http://www.svobodanews.ru> .