Причем без «никаких таких» стилизаций.
Но и без катарсиса Казакевич читателя не оставляет:
«Вот за это назван я бандитом, / вот за это упаду убитым / на холмы, на пажити, на луг, / что в чужбину превратились вдруг. // Но другой, кто на Руси поддельной / душу сохранит и крест нательный, / у кого в деревне есть родня, — / сложит еще песню про меня» [24] («Тамбовская песня»).
Г е н н а д и й Л ы с е н к о. Счастье наизнанку. Избранные стихотворения. Владивосток, альманах «Рубеж», 2010, 192 стр. (серия «Линия прилива»).
Самородков всегда мало. И слава богу, что так. Когда я думаю об этом заезженном слове — «самородок», то ни о какой «суконной посконности» речь не идет. Речь — о птице, срезающей саму себя в своем же полете. Имена известны.
«И Лысенко пал. Сам по себе, по закону самосожжения. Спалил себя — точно так же, как это было с поэтами во все времена. С такими поэтами. Такого типа. Он был убежден в кратковременности своего существования. „И живое трепыханье / беззащитного огня / раньше времени дыханье / перехватит у меня”. Неподдельный лаконизм его стихов перешел на эту краткость. Иначе он не мыслил ни себя, ни образа поэта». Цитата из чудесного мемуарного очерка бывшего приморца Ильи Фаликова «Айда, голубарь! Геннадий Лысенко и другие: фигура на фоне», опубликованного в 5-м номере альманаха «Рубеж» за 2004 год.
Мне жаль, что этот воскрешающий поэта текст не стал послесловием к сборнику, — но, видно, составители хотели оставить читателя один на один со стихами навсегда тридцатишестилетнего приморца [25] . А в названии фаликовского очерка — одинокие слова из «при нас воскрешенного, после нас забытого» Бориса Корнилова: «Айда, голубарь, пошевеливай, трогай, / Бродяга, — мой конь вороной! / Все люди — как люди, поедут дорогой, / А мы пронесем стороной».
Илья Зиновьевич пишет, что его земляк хорошо знал, как покончил с собой другой Геннадий — Шпаликов: на шарфе в переделкинском Доме творчества. Лысенке же для перехода в смерть достался шнур от электрического самовара. Незадолго до конца он писал в своем едва ли не самом пространном стихотворении (оно чуть ли не единственное в книге продолжается на соседней странице): «После нас придет уборщица / (у нее свои дела), / поворчит да переморщится, / вняв по-бабьи, что была / словно Золушка меж сестрами / наша жизнь; / но был и миф: / ритуалом крайней росстани / суть бессмертья обнажив, / сбросим так, / как листья рощица, / напрочь / все, что не стихи… // После нас придет уборщица и отпустит нам грехи». Он и вправду посвятил это уборщице — З. И. Гилевой, «маме Зине», как он ее называл. Она по-матерински подкармливала его, жалела. И нашла его, придя на работу, — не живого — в той самой комнате здания Союза писателей 1 сентября 1978 года.
На небо навернутся слезы величиною с виноград, и август станет скрупулезно готовить загодя обряд листопадения, а ночи проглянут дико и светло, как бы пугая и пророча, что скоро кончится тепло. Потом — снега, потом — морозы, но еще раньше и зазря мне отольются чьи-то слезы в начальных числах сентября.
Приморский поэт Иван Шепета (профинансировавший издание) обмолвился на четвертой странице обложки — в своем кратком слове под фотографией Геннадия Михайловича, — что фактура лысенковского стиха «куда более энергична и оригинальна», нежели у Рубцова (эти два поэта часто оказываются в одной «судьбинной обойме»). Возможно, своя правда в этом утверждении есть, но есть и что-то неловкое: ну как сравнивать, к примеру, Саврасова и Куинджи? Да и зачем?
Просто очень жаль, что известность (прочитанность) стихов Лысенко отстоит от рубцовской известности — на бесконечность. Но к самим поэтам это, кажется, никакого отношения не имеет, это уже работа тех или иных «мифогенных каст».
А. С. П у ш к и н. Евгений Онегин. Избранная лирика. Перевод на французский язык Н. В. Насакиной. М., Издательский Дом Тончу; журнал «Наше наследие», 2010, 208 стр.
Вообще-то я не имею права писать об этой книге, потому что не знаю французского языка. Но я хорошо — и многолетне — знаю людей, которые готовили ее к изданию. Знаю, как были обрадованы многие и многие гуманитарии (так радовались бы естественники найденной Атлантиде), когда эта рукопись, сохранившаяся в архиве коллеги [26] Нины Валерьяновны Насакиной — Кнарик Леоновны Сафразьян, дошла, после долгой жизни в редких отрывочных публикациях и эмоциональных воспоминаниях, — до печатного станка.
«Четверть века Н. В. Насакина потратила на то, чтобы опровергнуть мнение крупного французского филолога А. Менье, много переводившего Пушкина, что „у русского поэта мало шансов занять у нас (во Франции. — П. К. ) подобающее ему место”», — пишет составитель книги, специалист по французской культуре Б. В. Егоров.
Собственно, во вступительной статье все увлекательно и подробно рассказано. Я лишь обмолвлюсь, что работу Насакиной (1901 — 1979) высоко ценили такие разные люди, как Т. Л. Щепкина-Куперник и генерал А. А. Игнатьев, автор знаменитого Французско-русского словаря К. А. Ганшина и литературовед Е. Г. Эткинд. И — академик Д. С. Лихачев, так и не сумевший «пробить» эти переводы в Госкомиздате 22 года тому назад. Сегодня они выпущены при поддержке российского отделения Международного ордена св. Константина Великого. Пушкин бы, думаю, отреагировал эмоционально.
Но все-таки без отрывка нельзя. Ведь Нина Валерьяновна сохранила не только всю сюжетную линию и характеристики персонажей — она полностью выдержала мелодию и ритм «онегинской» строфы.
«Так думал молодой повеса, / Летя в пыли на почтовых, / Всевышней волею Зевеса / Наследник всех своих родных. — / Друзья Людмилы и Руслана! / С героем моего романа / Без предисловий, сей же час / Позвольте познакомить вас»
Ainsi, roulant en equipage,
Pensait un etourdi mondain,
Par les decrets de Zeus, fort sage,
Seul hеritier de tous les siens.
Amis de mon premier poеme,
Sans prеambule, а l’instant mеme,
Je veux vous peindre en quelques mots
Mon jeune amis et mon hеros.
О том, что «друзья Людмилы и Руслана» стали тут «Amis de mon premier poеme», оговорено, разумеется, в специальной сноске.
А если бы вы знали, как красива и убедительна тут «Осень»! [27]
Д м и т р и й Ш е в а р о в. Добрые лица. Книга портретов. М., «Феория», 2010, 496 стр.
Немного стеснительно писать здесь о книге близкого друга (и давнего автора «Нового мира»), тем более когда слева от дарственной надписи — переписанные его рукою — строки из послания Арсения Голенищева-Кутузова Модесту Мусоргскому.
Это и впрямь самая добрая, внимательная и нежная книга из прочитанных мною за долгие годы. Помню, как в редакцию заглянул один из ее героев — прозаик Борис Екимов. Заговорили почему-то — не помню, почему — о Шеварове. Борис Петрович, славящийся своей особой улыбкой (в ней, как мне всегда казалось, есть такая мудрая мужицкая хитреца) и особым своим прищуром, вдруг посерьезнел и сказал почти строго (цитирую по памяти): «У него, человека из своего поколения, есть ощущение непрерывности и благодарности. Он чуток к важным вещам. Этому можно поучиться и тем, кто постарше».
А в издательской аннотации приведены слова И. Б. Роднянской на вручении Д. Шеварову стипендии имени Аполлона Григорьева: «Шеваров, как прозаик, вышел из журналистики, но превратил ее в тонкое и глубокое искусство».
Книга выстроена тщательно и похожа на симфонию. Одиннадцать так называемых тетрадей: «Первая», «Фамильная», «Лицейская», «Детская», «Фронтовая», «Нотная», «Альбом для эскизов», «Северная»… Каждой предшествует оригинальное эссе, со своим названием-кодом: «Из рук в руки», «Баллада о синей коляске», «Белые ночи», «Двое»…