Но это только одна сторона проблемы нашего понимания историософских взглядов и пророчеств таких мыслителей, как Тютчев и Достоевский. Если исключать христианскую основу их мировидения, забывать о том, что прошлое, настоящее и будущее они оценивали в перспективе окончательного торжества Христовой истины, “главные и второстепенные, ведущие и подчиненные уровни меняются местами, а из ее целостного состава и уходящего за обозримые пределы горизонта вытягиваются, отделяются и абсолютизируются этатистские или этнические, панславистские или экспансионистские или какие-нибудь иные „нити””, — говорит Б. Тарасов о Тютчеве, это же почти буквально — и вполне справедливо — повторяет и А. Гачева применительно и к Достоевскому, и к Тютчеву. И нынешнее положение дел, которое, на первый взгляд, является максимально возможным отрицанием упований на всеобъединяющую роль России в Восточной Европе и в мире, может стать началом наиболее полного осуществления этих упований. Ибо, во-первых, многие народы, оказавшись вне орбиты России, смогут бескорыстно оценить все плюсы и минусы такого существования, а во-вторых, как справедливо подчеркивает Б. Тарасов, главное противостояние будет проходить ныне “в духовной и культурной, ценностной сфере”. Противостояние не между Россией и Западом (Китаем, воинствующим исламом) как геополитическими силами, а между принципами бытия: основанными на самовластии и безграничной свободе обособленного человеческого “я”, на тотальном подчинении и растворении личности в массе — или на принципах веры, любви и братского служения. Но для того, чтобы победить в этом противостоянии и объединить вокруг себя страны и народы во имя торжества великой цели, России необходимо прежде всего уяснить самой себе свою роль в мировой истории, свою сущность и предназначение; как писал Тютчев, “общество, цивилизация, заключающие в себе самих первооснову своего существования и развития, могут быть поняты другими лишь в той степени, в какой понимают себя сами <...>”. Более того: и Б. Тарасов, и А. Гачева часто возвращаются к знаменитой формуле Тютчева: “государство бессознательное гибнет”. Если Россия не обретет понимания своей сущности и роли, причем во всех трех “движущих силах исторического развития” — власти, обществе, народе, — она неизбежно станет лишь объектом экспансии и интересов других мировых центров. Пока же, к сожалению, для очень и очень многих наших соотечественников (писали Достоевский и Тютчев тогда, повторяют Б. Тарасов и А. Гачева сейчас) все это — “соблазн и безумие”.
Рассматривая историософские взгляды Тютчева, его суждения о природе власти в России, о свободе печати и цензуре, об отношениях России и Запада, Б. Тарасов спокойно и ненавязчиво проводит параллели с настоящим временем, с оценками и суждениями современных политиков и государственных деятелей, философов — но часто ему даже не приходится этого делать, настолько очевидна для думающего читателя не исчезнувшая за полтора века актуальность (чтобы не сказать больше) тютчевских суждений. Здесь и непрестающая горечь по поводу того, что власть в России давно уже уповает лишь на материальную силу, потеряв духовную составляющую, а такая власть не способна вести народ к высокой цели; здесь и рассуждения о том, что цензура печати в нашей стране, где роль слова была и остается чрезвычайно важной, необходима — но только как преграда на пути античеловеческого, противонравственного, разрушительного влияния, но она никак не должна пресекать свободное выражение всевозможных оппозиционных взглядов — напротив, именно такое свободное высказывание очень часто способно обнажить пустоту, глупость и антинародность многих оппозиционных программ, в ином случае все противники власти получают — особенно в России — статус мучеников и мудрецов, позволяющий вводить в заблуждение тысячи своих бескорыстных последователей; и о том, что нелюбовь западных правительственных кругов к России не зависит от уровня демократических прав и свобод в ней (напротив, с увеличением свобод она лишь усиливается), но только от степени ее силы и авторитета в мире; что же касается народов Восточной Европы, то политика Запада сводится к образованию как можно большего числа небольших государств, которые легче ввести в сферу своего влияния.
Пожалуй, наиболее спорной для многих сейчас может показаться тютчевская мысль о том, что Православие настолько срослось с духовной жизнью народа, что стало “прошедшим, настоящим и будущим” России и в народе сохраняется убежденность в призвании России нести свет Христовой истины в мир (ту же мысль высказывал нередко и Достоевский и тоже становился при этом объектом иронии). Но тут очень многое зависит от позиции наблюдателя: человек, живущий в Церкви и видящий с каждым днем вокруг себя все большее число молодых, светлых и радостных лиц, конечно, оценивает происходящее ныне совсем не так, как судящий со стороны, привыкший доверять рисуемому СМИ облику массового россиянина — напрочь забывшего о культуре и “высоких материях”, непробудно пьющего или озабоченного лишь меркантильными интересами и жаждущего пустых телеразвлечений. Равно как по-разному можно оценить и то, что, по всем данным социологических опросов, 75 процентов людей в нашей стране предпочитают сильную власть всем демократическим правам и свободам — как следствие рабской природы русского человека или как и неизжитую в народе (пусть и на глубоко бессознательном уровне) память о том, что первая цель российского государства — сохранить, не дать уничтожить и разорить духовное сокровище, хранимое в нашей стране, — а для этого еще долго нужна будет сильная государственная власть. Как точно пишет А. Гачева, объективизм здесь менее реалистичен, чем субъективизм такого рода, который каждое событие укореняет в “мировой всецелой жизни человечества”, в абсолютном и предвечном плане истории.
Фундаментальное исследование А. Гачевой “„Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется…” (Достоевский и Тютчев)” сходно с книгой Б. Тарасова не только общим духовным пафосом и родственностью проблематики. Автор рассматривает в сопоставлении весь комплекс художественных, религиозных, философских, историософских, политических взглядов двух великих русских мыслителей и художников в контексте русской передовой (в подлинном значении этого слова!) мысли второй половины ХIХ века: в орбиту исследования вовлекаются и А. Майков, И. Киреевский, И. Аксаков, С. Хомяков, Ю. Самарин, Н. Страхов, в ходе напряженных раздумий над прошлым, настоящим и будущим страны определявшие (только бы нам услышать и понять!) пути развития России на много веков вперед.
Главным в первой половине книги А. Гачевой является изображение человека в творчестве Достоевского и Тютчева — оба они рассматривают человека как “субъекта не столько социального, сколько природного, космического процесса” (“реализм в высшем смысле”, по определению Достоевского). Но именно потому понять — и верно осмыслить — “тему человека” в их творчестве так непросто. Пожалуй, очень верно поступает Гачева, начиная свой анализ с потрясающе изображенных Достоевским и Тютчевым отчаяния и ужаса, испытываемого человеком, хоть сколько-нибудь задумывающимся над бытием и лишенным при этом веры, сталкивающимся со “смертным порядком природы”, ее, по выражению В. Соловьева, “двойной непроницаемостью”: во времени (всякий последующий момент бытия вытесняет или уничтожает предыдущий) и в пространстве (два вещества или два тела тоже необходимо вытесняют друг друга) и ужасом каждодневного приближения смерти и грядущего энтропийного угасания Вселенной. Пожалуй, в их творчестве действительно был показан “предел отчаяния и богооставленности”, “ онтологической лишности человека в мире” (на мой взгляд, эта последняя формулировка не совсем точна). И тут очень важно определить, на каких этапах духовной эволюции это было выражением мироощущения самих писателей — и где и когда становится уже объективированным изображением внутреннего мира персонажа или лирического героя. Ибо в зрелом творчестве и у Достоевского, и у Тютчева указан выход: преображение человека и — через него — преображение природы “от сущего к долженствующему быть”. “Достоевский и Тютчев не перестают обращаться к образу благобытия взыскующим сердцем и не устают строить лествицу преображения”. И для Достоевского, и для Тютчева главной в христианстве была именно его “воскресительная, миропреображающая сторона”, которая в ХIХ веке в наибольшей степени была “приглушена и стушевана и протестантской гуманистической критикой, и христианским утопическим социализмом”. Пожалуй, именно контрастно изображая “два разноприродных бытия” (по выражению Вяч. Иванова) — с Богом и без Бога, — достигают Достоевский в своих романах и Тютчев в философской лирике столь сильного воздействия на читателя. “Если Бога нет, то какой я капитан?” — говорит один из персонажей “Бесов”: в обезбоженном мире любой статус человека становится зыбким, нереальным, бессмысленным; и в то же время бытие Бога придает высочайшую ценность и человеку: в своем предсмертном монологе Степан Трофимович восклицает: “Если есть Бог, то и я бессмертен!” (любовь к Богу и есть залог бессмертия). А убедиться в существовании Божьем и в своем бессмертии, как говорит старец Зосима, можно только опытом деятельной любви. И Гачева внимательно прослеживает “простраивание” этой “лествицы любви” — “от первой опорной ступени — любви к конкретному существу <…> через любовь родственную и семейную до расширения любви, распространения ее на все многоликие связи людей, на народы и государства” (идея обращения государства в Церковь, идея “христианской политики”, занимавшая центральное место в публицистике и Достоевского, и Тютчева).