Когда и мне достанется одна.
Я много видел, много не видал,
Но тем не менее мне в жизни довелося
Спать с девушкой, и я ее е…,
А после разлюбил ее и бросил.
(16 мая этого года, в день 59-летия Ильи, я принес эту тетрадку, прочел ему; он слабо ухмыльнулся в седую редеющую бороду, а все ли понял — бог весть: третий год он лежит в тяжелом параличе.)
Из других его стихов помню про рыжую Жанну д’Арк, которую сожгли на рыжем костре, — что-то антокольское, хотя, разумеется, мы его не читали, и две строки об осени: “И на корявых лапах бересклета / Раскинет паутину бабье лето”.
Он сделался врачом.
Вот чуждый увлечению литературой гитарист и мотоциклист Сашка Лебедев по прозвищу Сандро, про которого я написал: “Гитарой нам душу раня, / Приплетется угрюмый Саня. / Угрюмость его не поэзия, / Ее нагнала геодезия!” (Сандро учился в политехе и никак не мог сдать экзамен по геодезии). Так вот, он написал поэму к моей ранней, первой у нас и весьма негативно воспринятой моими друзьями женитьбе. Компания записала бобину пленки с рефреном плача “Прощай, Серя!” и звоном стаканов. Для этой акции Сандро и сочинил поэмку. Ни до, ни после в стихотворчестве он не был замечен.
Проза в стихах
А. Л.
“Еще один…”
Еще один
Почти блондин
Ушел от нас,
Как Фантомас.
Как нам созвониться,
Не возьму я в толк.
Вы теперь, простите,
Словно брянский волк.
Окопались ровом
Метров этак в шесть.
Пышете здоровьем,
Как ваш новый тесть.
Ванну принимаете
Только с половиной,
Затянулись, знаете ли,
Сердца именины.
Больше не кричите:
“Эй вы, б-бирки, б-б-бирки!”
Ведь у нас, простите,
Разный взгляд на дырки.
Вы теперь мужчина
Самых строгих правил,
Замарали ксиву,
От друзей отчалив.
И забыты линии
Марки “Made in Poland”.
И не знаю, чем, я
Ваш домишко полон.
Ходят с кинокамерой,
Как на Пляс Пигале.
Вечером печатают
Карточки про Галю,
Ночью сны не смотрят,
Ведь медовый месяц.
Напрямик всё косят
Поскорее к лесу.
А в лесу все тихо,
Лишь вороны каркают,
Обженили лихо,
Оттого и жарко.
Утром как с похмелья —
Лечь бы в дрейф поодаль.
Это вам не Лейла,
Не гляди на фото.
3 декабря 1967.
Саратов.
(Могу лишь пояснить, что тогда пользовался всеобщим успехом французский кинофильм “Фантомас”, что “бирками” мы назвали девушек, что заикание долгие годы было мне присуще, что Лейла — тридцатилетняя грузинка, с которой я познакомился в Москве, струсил, когда дошло до дела, и потом рассказал о том товарищам.)
“Искусство быть скучным — это сказать все” (Вольтер).
Саратов.
1 Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо (лат.).
И скучно, и грустно
Ганиева Алиса Аркадьевна — литературный критик. Родилась в 1985 году в Москве. Студентка 5 курса Литературного института им. А. М. Горького. Печаталась в дагестанской прессе, в газетах “НГ Ex libris”, “Литературная Россия”, в “Новом мире”.
Не устоявшийся еще как понятие “новый реализм” возник в российском литпроцессе не в виде самостоятельного направления. Скорее — как программа отрицания постмодернизма и его признаков: игрового начала, цитатности, иронии (при том, что в изобразительном искусстве Франции и Швейцарии “новый реализм” является как раз чем-то вроде иронического городского фольклора) и т. д. Здесь подействовало то, что в психологии называется контрсуггестией: “Ах, вы так! Тогда мы вот эдак!” Термин навлек множество pro и contra: для одних это свершающаяся уже победа истинного осмысления новой реальности, для прочих — просто-напросто мыльный пузырь.
В своей приподнятой и окрыленной манифестации (“Пораженцы и преображенцы” — “Октябрь”, 2005, № 5) Валерия Пустовая избегает каких-либо скучно-конкретных определений, маня и завлекая то насыщенным образом, то развернутой метафорой. Основная ее мишень — “узко понятый реализм рубежа веков <…> — литература непосредственного переложения реальности на бумагу”, тогда как “новый реализм”, по ней, — это прозрение, это избыточное, но не условное, не реальное, но и не альтернативное реальности. “Новый реализм — декларация человеческой свободы над понятой, а значит, укрощенной реальностью”. Андрей Рудалев (“Новая критика распрямила плечи”) вторит В. Пустовой, заявляя, что современность — это не журналистская злоба дня, “для нас реализм, в отличие от натуралистичности, — это ориентация на сакральные величины” (“Континент”, № 128 /2006/).
Однако реализм “старый”, “узко понятый”, “стержневой” (или как там его еще ни называли) — это не натуральная школа и не бытописательство. Он тоже предполагает некое преображение реальности “в масштабах Истины”, вычленяя самое характерное, передавая воздействие общественной среды на судьбы людей, и далеко не чужд двойных или тройных прочтений, неоднозначности, символичности. Трактовать его лишь как рабство перед реальностью было бы неверно. А сомнительные установки декларируемого молодыми критиками направления на абстрактные понятия Свободы, Истины, Тайны и вовсе не могут удовлетворить.
Марта Антоничева (“О тенденциозности в литературной критике” — “Континент”, № 128 /2006/) отчитала В. Пустовую за навязывание несуществующего: “невозможно придумать схему под свою идею”. Дарья Маркова (“Новый-преновый реализм, или Опять двадцать пять” — “Знамя”, 2006, № 6) — за искусственность определений и неоправданное влечение перевернуть мир. Сергей Беляков (“Поминки по новому реализму?” — “Урал”, 2006, № 11) расценил обсуждаемый термин как самообман, вызванный стремлением выйти из тупика.
При всем при том “новый реализм”, как ни странно, — есть. Другое дело, что вместо того, чтобы отмежевывать его от реализма и постмодернизма, следовало бы как раз признать их очевидную связь. Постмодернизм не ушел совсем, сейчас идет так называемый “хвост” стиля. О безусловном присутствии постмодернистских элементов в современной прозе говорят и В. Пустовая (“игровое искривление стержня реалистической традиции в сторону заимствования устаревающих постмодернистских приемов”), и М. Антоничева (цитируя Марка Липовецкого: “необходимо закрепить уроки русского постмодернизма”), и Евгений Ермолин (“Случай нового реализма” — “Континент”, № 128 /2006/). Последний туманно и широко определяет новый реализм как дрейф к познанию и выражению истины, опережение жизни.
Вообще, апологеты термина разнятся и в своих определениях, и в опорных именах. К примеру, занесенный Е. Ермолиным в список “новых реалистов” Роман Сенчин у В. Пустовой оказывается исторгнутым оттуда за бескомпромиссность, жесткость письма, за безальтернативность отображаемой жизненной картины, мировоззренческое слияние со своими разочаровавшимися героями. Но сенчинский рассказ “Афинские ночи”, “Ни островов, ни границ” Олега Зоберна и “Вожделение” Дмитрия Новикова, призванные у нее проиллюстрировать три разные эстетики (реализм, “новый реализм” и “символический реализм” как предельное выражение второго) на деле оказываются подчиненными одной и той же стихии кризиса.
Рабочее пространство всех трех авторов — неустроенность жизни. Их персонажей скрепляет стремление уйти от нее (через разгул и пьянство) в другую реальность, которая оказывается еще более неприемлемой, гнусной. Они не уверены в людях, прежде всего — в себе, отчуждены от мира, разнузданны внешне и закомплексованны, не удовлетворены внутренне. То, что Р. Сенчин, в отличие от О. Зоберна, не наделяет никого из героев волей к сопротивлению гадким обстоятельствам, к обнаружению иных способов найти себя, — для “нового реализма” не слишком принципиально. Р. Сенчин, если воспользоваться давней дефиницией Дружинина, писатель не дидактический, а артистический — бесстрастный изобразитель, оценивающий самим фактом написания. Разделяет этих троих писателей не единая для всех идейная суть их работ, а художественное исполнение — реалистическое у Р. Сенчина и О. Зоберна, у Д. Новикова же тяготеющее к модернизму (в рассказе много символов, даже пластмассовые бусы услужившей героям женщины, в финале рассыпавшиеся, являются символом неправильности, безвыходности их образа жизни).