Литмир - Электронная Библиотека
A
A

2 Или даже — если речь идет о литературе XIX — XX веков — самими авторами исследований. См., например: “Корней Иванович Чуковский о Чехове, Репине, Блоке, Пастернаке, Ахматовой, Маяковском, Куприне, Андрееве” (“Ардис”), “Живые голоса поэтов начала XX века” (“СофтИздат”). Массово издаются и старые радиопостановки (см. проекты студии “Звуковая книга”). Интересен и замысел фирмы “Союз” — перенести в аудиоформат жанры, в которых бумажная литература обычно транслирует “культурный канон” (аудиоальманах “Классика русского рассказа”).

3 Акцент на исполнение создается в особенности в ситуации, когда существуют несколько аудиоверсий одного и того же произведения. Так, есть “Мастер и Маргарита” в классическом чтении Владимира Самойлова (“Ардис”) и в исполнении молодых популярных актеров Максима Суханова, Дарьи Мороз и Александра Клюквина (“Союз”).

4 См., например, диски фирмы “Союз”: Сергей Юрский, “Портреты с натуры”; В. Смехов, “Когда я был Атосом”, а также Людмила Улицкая, “Девочки. Сборник рассказов” (акцент в проекте делается не на автора, а на самих “девочек”: текст читают Вера Алентова и Юлия Меньшова).

Синим по серому

Новый Мир ( № 3 2007) - TAG__img_t_gif910112

Михаил Письменный. Литературы русской История. Повесть. — “Дружба народов”, 2006, № 5.

 

В России, где незабвенный и неповторимый Третий Рим трансформировался в великий и ужасный Третий Интернационал, трудно приживалась, да так и не прижилась до самого последнего момента элементарная мысль о ценности банального бытования, “просто” жизни, не обеспеченной грандиозным содержанием. Россия не сумела жить иначе, как на последнем пределе, в глобальном проекте, мистической драмой небывалой и невозможной судьбы. Есть история — и есть История. Есть бессмысленная коллекция случайных артефактов, движущаяся суета, — и есть мистерия провиденциально мотивированного пути.

Но если целину назначенных к Армагеддону пространств распахивают под огороды и превращают в хранилище отходов (Мировую Свалку), если могучая река великой Истории иссякает и гниет, если мистериальный трагический большак зарастает дикой сорной травой — как жить? чем жить? куда жить?..

Сравнительно недавно, едва ли раньше 70-х, на горизонте русского самосознания возник этот вопрос в прямой связи с окончательным отмиранием радикального советского проекта, плавно подмененного ничтожными целеполаганиями потребительской цивилизации. Где-то там, между 70-ми и 80-ми, на исторической вырубке и в начальной точке замешательства, овладевшего русским интеллигентом, и подвесил придуманный им мир города Язьминска Михаил Письменный в повести “Литературы русской История”. Отразив и кризис цельного смысла, и нервическую драматику бессмысленной жизни, и интуитивный поиск выхода из тупика.

И уже в названии этой вещи заявлены три главных темы. Именно то, что волнует и болит. Россия. История. Литература.

С тех пор, как разыгралась язьминская драма Письменного, изменилось, конечно, практически все. Проклятое прошлое выпало в сухие кристаллы. Новыми красками крашена эпоха. Новые герои морщат лбы и надувают щеки. Но проблема бессущностного существования осталась не разрешена.

Проект вхождения в западное человечество (европейский или какой там еще дом) осуществился в самых примитивных, но неотразимо убедительных формах тотального потребления удовольствий. Однако на глубине, на дне колодца, угрюмо молчит все та же тайна. И засилье дешевых развлечений не отменило тягостного впечатления пустоты и ничтожества как базисных характеристик нынешней невразумительной, второсортной “Эрэфии”. Их не отменят также и блуждающие в коллективном сознании современников химеры нефтегазового колосса на глиняных ногах, чубайсовской утопии грядущей либеральной империи, вариаций на тему Новой Московской Орды, пародийной прохановской Пятой империи как некоего абсолютно пустого пока ресурса великого будущего…

Так что вопросы, которые так или иначе задают автор и герои “Литературы русской Истории”, сохраняют актуальность. Да и ответы, возможно, тоже.

Россия в повести Письменного сугубо провинциальна. Именно такой она, кстати, и стала во второй половине минувшего века. Едва ли не всюду и едва ли не всегда у нас с тех пор — убогий, захолустный Язьминск.

Раньше — у Достоевского прежде всего — в хаосе русской провинции разрешались основные вопросы человеческого бытия, и любой нелепый Скотопригоньевск становился вдруг навсегда духовной столицей мира. Но уже скептику Чехову вся Россия кажется тотально провинциальной — то есть духовно слабо обеспеченной, страдающей дефицитом смысла. А кульминация этого состояния — современность, где смысл едва брезжит в серых потемках (в литературных проекциях — дачная местность В. Маканина, столичный муляж М. Кантора, симулякр В. Пелевина, закоулки, коридоры и кабинеты Евг. Кузнецова, пустыня О. Павлова, кочевье И. Кочергина, распутья и дороги в никуда З. Прилепина, Н. Ключаревой и М. Кошкиной, глухие углы В. Курносенко и И. Мамаевой…).

Но вот этот самый никому вообще неведомый, ненужный и неинтересный Язьминск, пустое (позднесоветское, постсоветское) время... — они не забыты, кажется, Богом. В унылом закоулке мироздания в невменяемые годы появляется человек, который не оправдывает собой и не объясняет эти годы и этот закоулок, но — становится здесь и теперь средоточием ускользающего, распадающегося смысла, точкой сопряжения мировых стихий, фокусом сильных чувств и самых глубоких мыслей…

Поэт. Вервий (урожденный Веревкин). Сирота (отец умер в тюрьме, мать надорвалась в хлопотах по его освобождению). Казарменный подросток, исчадье заскорузлого коммунального быта. Фабричный, потом слесарь в мастерской. “Дурачок тутошний”. То ли юрод, то ли мессия, подражатель Христу, ведомому ему, может статься, не по Книге, а по какой-то сути, рожденной, проснувшейся в душе...

Он творит вопреки здравому смыслу и простым практическим резонам. Его собеседник вспоминает: “Говорю: „Вервий, зачем пишешь, зачем стих слагаешь? Ведь умрешь — и забудется. И при жизни за стих свой не выдолбишь ни гроша. Иные поэты в машинах ездят, хорошие костюмы носят, а ты с фабрики прибредешь, руки не поднимешь — устал. Весь в нитках, а туда же — в стихи. Брось, Вервий!” <…> А он пылко так махнет взглядом с косого лица: „А эт, брат, как с бабой. Он такой труд — приятный””.

Он не чужд сознательного ангажемента и желания помочь в “государственном движении”; размышляет “о провинции как основном способе русского государственного освоения пространств”. Но — не внемлет призывам обслуживать конъюнктуру. Стихи его часто “идеологически не выдержаны”, но запечатлевают суть эпохи. “<...> Не по книгам, в отдалении издаваемым, не по телевизору и по радио узнает человек про живую литературу, а по Вервиям вот таким, которые обретаются в жизни языка нашего, узнает простой человек о живой литературе, которая говорит не о том великом, в чем человек мал, но вровень говорит живущему человеку, которая не перед белым светом умами тягается и не светлым будущим выставляется, а говорит прямо, и костюм не надо надевать, чтобы слушать. Такую литературу в книжки и журналы не стоит и писать, потому что парадное дело книга — и дорогое. А это — как передых на дороге жизни, просто как ничего”.

А защищает он себя от давления среды, обосновывая свою присланность из будущего: “Не глашатаи Бога на Земле поэты. Они — посланцы из будущего. Поэт к сегодняшнему дню из „завтра” пришел, из далекого-предалекого „завтра”, до которого даже имя его, может, не донесется”. Впрочем, это будущее уже почти синоним вечности. Из поучений того же Вервия: “Из рода в род передавали слова поэта. И мы своих слов добавим и дальше передадим. И где-то там, далеко-далеко, когда зрелым станет на Земле человечество, очистится трудами поэтов язык человека. Говорить он станет чисто, а значит, и думать чисто, как Бог. <…> Не веку, но вечности служи, Сивых!”

78
{"b":"314861","o":1}