На далеком горизонте появилась вечерняя звезда, и это показалось Мелиссе знамением богов; она сказала себе, что обязанность ее, как последней, сохранившей свою свободу в доме Герона, оградить членов своего семейства от погибели на новом жизненном поприще.
Небо засветилось звездами. Пиршество у отца Коринны, в котором собирался принять участие император, должно было начаться через час. Нерешительное колебание могло испортить все, и потому Мелисса с решимостью откинула назад свою голову и крикнула рабу, безучастно следившему за всеми ее движениями:
– Возьми синий плащ отца, Аргутис, чтобы иметь более внушительный вид. Постарайся также сделаться неузнаваемым; ты будешь провожать меня, а сыщики, пожалуй, будут следить за нами! А ты, Дидо, иди со мною в мою комнату. Возьми из сундука новое праздничное платье, которое я надевала в праздник Адониса. Там же лежит голубая лента матери, украшенная драгоценными каменьями. Отец всегда говорил: «Это ты наденешь в первый раз в день твоей свадьбы». Вот теперь… Все равно! Ты перевяжешь мне локоны этою повязкой. Я иду в важный дом, куда впускают только того, в ком уже издали виден человек, принадлежащий к хорошей фамилии. Других украшений не нужно. Просительница не должна быть слишком нарядною.
XV
Для старой Дидо не было ничего приятнее, как одевать и украшать дорогое дитя ее незабвенной госпожи, которой она добросовестно помогала его воспитывать. Но сегодня ей было трудно, потому что при этой работе слезы затуманивали ее старые глаза. Только тогда, когда она окончательно привела в порядок густые каштановые волосы девушки, застегнула на плече пряжку ее пеплоса и оправила пояс, ее печальное лицо просияло при виде выполненного труда. Она еще никогда не видала свою милую девочку такою прекрасною. Правда, от той детской застенчивости и терпеливой покорности, которые так трогали Дидо еще третьего дня, когда она убирала локоны Мелиссе, не осталось ничего на этом серьезном, полном мысли челе и на этих плотно сомкнутых губах; но зато рабыне казалось, что девушка выросла и приобрела что-то из женского достоинства матери.
Поэтому старуха сказала ей, что она имеет вид Афины Паллады, и, чтобы развеселить ее, прибавила: «Что касается совы этой богини, то я могу, разумеется, исправлять ее должность».
Шутливость никогда не была в характере старухи, а в этот день ей в особенности было трудно шутить, потому что она была обречена тянуть лямку до конца, если бы случилось самое худшее, и ее, в ее возрасте, продали в какой-нибудь чужой дом, а Аргутиса в другой.
Но ее любимице, сперва потерявшей мать, а теперь оставшейся и без отца, предстояло сделать такой трудный шаг, и для ее ободрения старая служанка должна была шутить поневоле.
Во время одевания Мелиссы Дидо не переставала молиться разным богам и богиням, чтобы они помогли девушке тронуть сердца тех, кого она намеревалась просить о помощи, и Дидо, которая в другое время постоянно была расположена опасаться самого худшего, в этот раз надеялась на самые лучшие результаты, потому что ведь жена Селевка должна иметь каменное сердце, если она замкнет его перед этою невинностью и красотою, перед трогательными взглядами этих больших просящих глаз.
Когда Мелисса, закутавшись в покрывало, вышла наконец с Аргутисом из дома, она приказала рабу вести ее под руку, и это внушило ему, который был облечен в синий плащ своего господина и которому давно уже не вменялось в обязанность коротко стричь свои волосы, такую гордость, что он держался прямо, как свободный человек, и никто не заподозрил бы в нем раба. Густая вуаль скрывала лицо Мелиссы, и ее было трудно узнать, так же как и ее спутника. Однако же Аргутис вел свою госпожу на Канопскую улицу по возможности тихими и темными переулками.
Оба молчали, глядя прямо перед собою. Девушке не удалось думать спокойно, как в другое время. Подобно больной, измученной тяжкими страданиями, которая идет в дом врача, чтобы умереть от его операционного ножа или получить исцеление, она тоже говорила себе самой, что она идет навстречу чему-то страшному, чтобы покончить с чем-то еще более ужасным. При этом перед ее мысленным взором являлись по временам ее отец, неосторожный и, однако же, такой хороший Александр, достойный сожаления Филипп и раненый жених; но ей не удавалось надолго удержать в своем уме ни один из этих образов. Не удавалось ей также и обратиться с молитвою к духу умершей матери или к богам, как она эта делала прежде, когда предпринимала что-нибудь важное. Посреди всех расплывавшихся дум в ее душе постоянно раздавался какой-то громкий голос, настойчиво уверявший, что император, за которого она принесла жертву и который лучше и мягче характером, чем думают о нем другие, непременно исполнит всякую просьбу.
Но она не хотела увлекаться этим обещанием, и, когда все-таки начала думать, что дело идет о том, чтобы добиться аудиенции у цезаря, дрожь пробежала по ее спине, и ей показалось, что она снова слышит последние слова Филиппа: «Лучше смерть, чем позор».
В душе раба волновались другие чувства. Он, который обыкновенно заботился о детях своего господина с более теплою сердечностью, чем сам Герон, не сказал ни одного слова Мелиссе против ее намерения предпринять этот опасный шаг. Он и ему казался единственным выходом, обещавшим успех. Аргутису было немногим больше пятидесяти лет; он был смышленый человек и легко бы нашел место у какого-нибудь другого, более кроткого господина, чем Герон; но он ни одной минуты не думал о своей собственной будущности, а только о будущности Мелиссы, которую любил, как свою родную дочь. Она вверилась его защите, и он чувствовал себя ответственным за ее участь. Поэтому он считал для себя великим счастьем, что мог быть ей полезным уже при самом входе в дом Селевка. Привратник этого дома был его земляк, которого так же, как и его самого, судьба загнала сюда с берегов Мозеля. При всяких празднествах, которые возвращали рабам свободу на несколько часов, они уже несколько раз сряду были добрыми товарищами, и Аргутис знал, что его друг сделает все, что может, для него и для юной его госпожи. Правда, трудно было получить доступ к хозяйке дома, где жил император, но земляк Аргутиса был ловок и находчив, и можно было надеяться, что он устроит дело.
Раб шел с гордо поднятой головой и бодрый духом, и его уверенность укрепилась тем обстоятельством, что, когда на ярко освещенной Канопской улице на него посмотрел один сыщик, участвовавший в аресте Филиппа, он не узнал Аргутиса. В этом самом большом и красивом пункте города происходило довольно оживленное движение. Толпа ожидала императора; но на этот раз полицией были сделаны более строгие распоряжения, чем при въезде цезаря. Блюстители порядка преградили для граждан всякий доступ к южной стороне улицы, предоставив им только пешеходную, окаймленную деревьями аллею, тянувшуюся между двумя выложенными гранитными плитами проездными частями улицы и аркадами у домов.
Свободные граждане большого города, не привыкшие к подобным ограничениям, мстили за них новыми остротами по адресу цезаря, который в Александрии делал путь свободным при помощи полицейских, как в Риме посредством палачей. Приказав оставить свободными две дороги, он, по-видимому, забыл, что ему достаточно и одной, с тех пор как он умертвил своего брата и соправителя.
Мелиссе со спутником тоже пришлось идти по аллее между проездными путями; однако же Аргутис сумел уверить одного полицейского, что они принадлежат к труппе актеров – это подтвердит и привратник, – которые должны в доме Селевка дать представление перед императором; и, таким образом, блюститель порядка сам провел их в обширный передний зал великолепнейшего в городе дома.
Но подобно тому как Александр за несколько дней перед тем, и Мелисса была не в таком настроении, чтобы восторгаться великолепием, окружавшим ее здесь со всех сторон.
В то время как Аргутис разговаривал с привратником, она робко, и все еще не снимая покрывала, присоединилась к хору, который расположился по обеим сторонам обширной комнаты, приготовившись встретить императора пением и игрою на струнных инструментах. Она только смутно чувствовала, что слышавшиеся за нею шепот и хихиканье относились к ней, и когда старик дирижер хора спросил ее, что ей тут нужно, и серьезно приказал ей сбросить покрывало, она беспрекословно повиновалась и сказала: