Георг Эберс
Тернистым путем
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Зеленая занавесь мало-помалу поднялась и покрыла нижнюю часть широкого окна в мастерской резчика Герона. Согнув колени и протянув руки вверх, ее с трудом подняла Мелисса, дочь художника.
– Так довольно! – нетерпеливо остановил ее густой голос отца. Затем Герон бросил беглый взгляд на поток света, который в этот день, как и всегда в зимнее послеполуденное время, проливало в мастерскую ослепительно яркое солнце Александрии. Но как только занавесь прикрыла тенью рабочий стол, старик, не обращая более внимания на дочь, снова деятельно зашевелил прилежными пальцами.
Спустя час Мелисса, как и в первый раз, начала снова поднимать толстую, очевидно, слишком тяжелую для нее занавесь с таким напряжением сил, что кровь прихлынула к ее прекрасному кроткому лицу. И опять послышался густой грубый голос: «Так довольно!»
Затем снова все смолкло кругом. Только тихое посвистывание работавшего художника да порханье и веселое щебетанье птиц в клетках возле окна нарушали тишину в обширной комнате, пока в переднем зале не послышались шаги и голос какого-то мужчины.
Герон отложил в сторону свой грабштихель, Мелисса выпустила из рук золотое вышиванье, и взгляды отца и дочери, долго не встречавшиеся, встретились снова. Птицы тоже встрепенулись, и скворец, остававшийся спокойным с тех пор, как занавеска прикрыла тенью его клетку, крикнул: «Олимпия!»
Мелисса встала и, окинувши быстрым взглядом мастерскую, пошла к двери.
Пусть входит кто хочет!
Да, если бы братья, которых она ждала, даже привели с собою какого-нибудь товарища или любителя искусства, пожелавшего посмотреть на работу ее отца, этой комнате не приходилось бояться ничьего испытующего взгляда. В безукоризненном порядке своей собственной внешности Мелисса была тоже так уверена, что только слегка поправила свои темные волосы и невольным движением руки потянула вниз платье, схваченное поясом.
Так же опрятна и лишена всяких украшений, как дочь Герона, была и его мастерская; но она казалась слишком большою для своей цели. Рабочий стол, вместе с резчиком, который сидел за ним, точно прикованный, и все его принадлежности – маленькие инструменты в футлярах, полка, где помещались раковины, куски оникса и других полублагородных камней, желтые шары киренейского воска для моделей, куски пемзы, склянки, коробочки, чашечки – занимали поразительно малую часть этой обширной комнаты.
Как только Мелисса переступила через порог, художник выпрямил свою широкоплечую, сильно развитую фигуру и поднял руку, чтобы отшвырнуть в сторону хрупкий инструмент, которым он только что работал, однако же одумался вовремя и осторожно положил его рядом с другими.
Но подобное самоограничение, по-видимому, было тяжело для этого сильного мужчины, потому что вслед за тем он бросил злобный взгляд на спасенный инструмент и презрительно толкнул его рукой.
Затем художник повернул к двери загорелое, обрамленное седыми спутанными волосами и бородою угрюмое лицо с угрожающим выражением. Дожидаясь посетителя, которого Мелисса приветствовала за дверью, он выпрямился, откинул свою большую голову назад и сильно выдвинул вперед могучий изгиб груди, точно ему предстояла борьба.
Мелисса вернулась в мастерскую, и юноша, которого она держала за руку, не мог быть никем другим, как только сыном Герона. Каждая черта его лица выдавала кровное родство между ними.
Оба имели черные глаза, головы обоих были сформированы хорошо и в крупном стиле; даже в росте один нимало не уступал другому, но между тем как лицо сына сияло жизнерадостностью и при своей особенной юношеской прелести, по-видимому, было создано и выхолено, для того чтобы привлекать симпатию мужчин и женщин, лицо отца выражало скуку и одичание. Казалось даже, что вошедший возбудил его гнев, потому что на веселый привет сына он отвечал только упреком: «Наконец!» – и не обратил внимания на протянутую к нему руку юноши.
Но, по-видимому, Александр был приучен к подобным приемам. Он не обратил внимания на дурное расположение духа старика и, с грубоватою дружескою фамильярностью хлопнув его по плечу, подошел бодро и непринужденно к рабочему столу, взял маленькие тиски с почти вполне отделанным камнем, выставил его на свет и, внимательно посмотрев на него, сказал:
– Прекрасно сделано, старик, тебе давно не удавалось произвести что-нибудь изящнее этого.
– Дрянь! – отвечал отец; но сын засмеялся.
– Пусть! Но я готов пожертвовать одним из своих глаз, если найдется кто-нибудь в Александрии, способный выполнить эту работу, как ты!
Старик вспылил и, высоко подняв кулак, вскричал:
– Потому что тот, кто в состоянии сделать что-нибудь настоящее, конечно, остерегается превращать божественное искусство в детскую игрушку подобными пустяками. Клянусь, я с величайшим удовольствием бросил бы вот тот хлам – оникс, раковины, яшму и как еще там называется эта дрянь, в огонь и разбил бы вдребезги жалкие инструменты вот этими кулаками, предназначенными для других вещей.
Сын обвил рукою могучий затылок старика и весело сказал:
– Да, отец, что твои кулаки годятся для ударов, это Филиппу и мне приходилось чувствовать довольно часто.
– Слишком редко, – проворчал художник.
А сын продолжал:
– Я допускаю это, хотя каждый твой удар один стоит дюжины, нанесенных рукою других александрийских отцов. Но что эти кулаки, эти гигантские руки могли, точно волшебством, придать губкам Психеи, вон на том изображение ее, такую обворожительную прелесть – это, отец, если не чудо, то искусство во всяком случае…
– Унижение искусства, – прервал его старик.
Но юноша быстро возразил:
– Победа изящного над грубым.
– Победа! – повторил резчик и насмешливо махнул тяжелою рукою. – Знаю я, для чего вы взвалили на меня давящее ярмо, обвитое лестью, точно цветами. Когда старый брюзга сидит за тисками, он только насвистывает какую-нибудь песню и не докучает вам своими жалобами. И к тому же золото, которое его искусство приносит в дом…
При этом он язвительно засмеялся; и, между тем как Мелисса с огорчением смотрела на него, ее брат подошел к нему ближе и вскричал:
– Если бы я не знал, в каком смысле следует принимать эти слова, старый художник, и если бы не было жаль этой великолепной Психеи, то отдал бы ее на сожрание страусу на дворе Скопаса, потому что, клянусь Геркулесом, ему легче переварить твои камни, чем нам – подобный оскорбительный упрек. Конечно, мы благодарны музам за то, что работа отвлекает тебя от мрачных мыслей; что же касается до остального – мне противно даже выговорить это слово – до золота, то мы нуждаемся в нем так же мало, как ты, припрятывающий его вместе с другим, как только сундук наполнится. Аполлодор за украшение живописью его зала для мужчин навязал мне целых три таланта этого желтого проклятия. Старый матросский колпак, в который я бросил их к другим талантам, треснет, как только Селевк заплатит мне за портрет своей дочери; и если какой-нибудь вор украдет и твое и мое золото вместе, нам нечего будет печалиться. Нам стоит шевельнуть рукою, и моя кисть и твой резец доставят нам новое золото. Да и что нам нужно? Мы не держим закладов на боях перепелов, не пускаем коней на бега; покупная любовь мне была с самого начала противна, множество одежд, ради которых мы прибегаем к кошельку, потому что они нам нравятся, мы не носим разом, так как и в одной слишком жарко под этим солнцем. Этот дом – твой собственный. То, что мы тратим на себя, на наших птиц и рабов, наполовину покрывается уже наемною платою Главкиаса за мастерскую, которую ты получил в наследство, вместе с садом, от деда. Филипп живет воздухом и мудростью и, кроме того, получает пищу из большого продовольственного запаса в Музее[1].
Здесь скворец прервал оживленную речь юноши криком: «Моя сила, моя сила!» Брат и сестра многозначительно переглянулись, и Александр с теплою сердечностью продолжал: