– Тогда отец задал ему! – прервал ее брат и звонко расхохотался. – Наверное, Апион не осмелится больше трогать раненого льва!
– Это как раз подходящее слово, – сказала Мелисса, и ее большие глаза сверкнули. – Еще в цирке, на травле зверей, я невольно подумала об отце, когда огромный царь пустыни лежал со сломанным копьем в спине и, громко визжа, прятал в лапы свою голову, украшенную гривой. Боги жестоки.
– Да, жестоки, – подтвердил юноша, тоном твердого убеждения.
Но сестра взглянула на него с испугом и вскричала:
– Ты говоришь это, Александр! Да, да… ты уже и прежде был не похож на себя. И с тобою случилось несчастье.
– Несчастье? – спросил брат и успокоительно провел рукою по ее кудрям. – Не совсем так, притом ты ведь знаешь, что подобное состояние у меня быстро проходит. Правда, боги мне показали совершенно ясно, что по временам им бывает угодно портить пир жизни поистине горьким напитком. Но, подобно месяцу, изменяется, к счастью, все, что он освещает. Конечно, многое здесь, на земле, устроено странно. Как небожители создали глаза и уши, руки и ноги, они создают много разных вещей попарно, и, говорят, несчастье, подобно волам, ходит не в одиночку.
– Так оно и тебя постигло вдвойне? – спросила Мелисса и сложила руки на груди, взволнованной страхом.
– Меня – нет! Оно, собственно говоря, нисколько не коснулось младшего сына твоего отца, и если бы я был философом, как наш брат Филипп, то я теперь предавался бы мудрым размышлениям насчет того, откуда происходит то, что, когда влажность задевает нас самих, мы только можем измокнуть, но делаемся до жалости несчастными, когда бедствие промачивает до костей кого-нибудь другого. Но не смотри на меня с таким испугом своими большими глазами! Я могу дать клятву в одном, что, как человек и художник, я никогда не чувствовал себя лучше, и поэтому мне и сегодня следовало бы защищать свое старое мнение. Но на праздничном пиру жизни мне была показана страшная маска. Что это за вещь? Кукла, изображение умершего человека, которое египтяне, а теперь и римляне, на своих пирах велят обносить кругом для напоминания веселым гостям, чтобы они каждый час наполняли наслаждением, потому что радость проходит слишком скоро. Теперь подобная маска…
– Ты думаешь об умершей дочери Селевка, портрет которой ты написал? – спросила Мелисса.
Юноша утвердительно кивнул головою, бросился на рабочий стул сестры и, взяв ее шитье в руки, вскричал:
– Принеси светильник, девочка! Я хочу видеть твое хорошенькое личико. Нужно исследовать, не произнес ли Аполлодор ложной присяги, когда недавно в «Журавле» он поклялся, что во всей Александрии нет равного этому личику. Притом я не люблю темноты.
Когда Мелисса вернулась с зажженною лампой, она нашла брата, никогда не имевшего обыкновения сидеть подолгу спокойно, все еще на том же самом месте, погруженным в свои думы; но при ее появлении он вскочил и прервал ее тревожные вопросы восклицанием:
– Терпение, только терпение! Ты узнаешь все. Я, собственно, не хотел нарушать твое спокойствие сегодня, в праздник умерших… Может быть, завтра ему снова будет лучше, а послезавтра…
Мелисса поспешила его прервать:
– Так Филипп захворал?
– Собственно говоря, нет, – отвечал юноша. – Никакой лихорадки, никакого озноба, нарыва, никакой боли. Но и здоровым тоже назвать его нельзя, так же как и меня, который, однако же, недавно пожирал кушанья хозяина «Слона», точно голодный волк, и тотчас же после того легкими ногами мог бы вспрыгнуть на этот стол. Не прикажешь ли сделать пробу?
– Нет, нет! – сказала Мелисса с возрастающим беспокойством. – Если ты любишь меня, расскажи коротко и связно…
– Коротко и связно, – вздохнул живописец. – В настоящем случае это будет не легко, но я попытаюсь рассказать как можно лучше. Ты знала Коринну?
– Дочь Селевка?
– Именно; умершую девушку, изображение которой я написал.
– Нет, ведь ты хотел…
– Я хотел быть кратким, но для меня очень важно быть понятым, и если ты не видала ее, если ты не знаешь, какое чудо красоты совершили боги, создав эту девушку, то сочтешь меня за глупца, а Филиппа за сумасшедшего, чего, благодаря богам, покамест еще никоим образом нет в действительности.
– Значит, и он видел умершую?
– Нет, нет… И, однако же, может быть! Это все покамест очень не ясно. В самом деле, я едва ли знаю, что случилось со мною самим. При отце мне удалось овладеть собою, но теперь, когда все во мне поднимается, когда я это вижу перед глазами, так явственно, так вещественно, так осязательно, теперь… Клянусь, Мелисса, если ты еще раз прервешь меня…
– Так начинай же, я буду молчать, – сказала сестра. – Твою Коринну я могу легко представить себе, как божественно-прекрасный женский образ.
Юноша с бурною страстностью поднял руки и вскричал:
– О как желал бы я восхвалить и прославить богов, создавших такое чудное произведение искусства! Как изливались бы мои уста в величании их милости и благости, если бы они дозволили миру дольше согревать свое сердце чарами этого великолепного существа и с набожным благолепием чтить в нем образ их собственной вечной красоты! Но они преступно уничтожили свое собственное прекрасное создание, растерзали едва распустившийся цветок, потушили звезду в самом начале ее сияния! Если бы это сделал какой-нибудь человек, Мелисса, какой-нибудь человек, то какова была бы его участь? Если бы это…
Здесь Александр в страстном волнении закрыл лицо руками; но когда он почувствовал на своем плече руку сестры, то снова овладел собою и продолжал более спокойным тоном:
– Ты слышала, что она умерла. Она была в твоем возрасте, она скончалась восемнадцатилетнею девушкой, и ее отец предложил мне снять портрет с усопшей. Наполни мне стакан. Я хочу продолжать так же спокойно, как глашатай на площади, который описывает публике какого-нибудь искалеченного раба.
Он пил медленными глотками и беспокойно ходил перед сестрою взад и вперед, рассказывая о том, что случилось с ним в последние дни.
Позавчера в полдень он вышел из трактира, где весело и беззаботно пировал с друзьями, и отправился в дом Селевка. Еще незадолго перед тем как поднять молоток у двери, он тихонько напевал игривую песню. Он, самый веселый из веселых, никогда не чувствовал себя в более жизнерадостном настроении. Один из первых людей в городе, знаток, удостоил его великолепным заказом, и перспектива написать умершую улыбалась ему. Бывший учитель его часто расхваливал очаровательно нужный тон телесных колоритов на свежих трупах. Когда взгляд Александра упал на художнические принадлежности, которые его раб нес за ним, он выпрямился в гордом сознании, что ему предстоит прекрасная задача, которую он в состоянии выполнить. Затем привратник отворил ему дверь дома. Это был седобородый галл, и когда юноша посмотрел на его печальное лицо и в безмолвном движении его руки получил указание идти дальше, то сделался серьезнее.
Он слыхал чудеса о великолепии дома Селевка, и высокий зал с колоннами, куда он теперь вошел, мозаичный пол, по которому он ступал, мраморные статуи и горельефы на верхней части стен были бы вполне достойны внимательного и восторженного созерцания. Однако же Александр, глаза которого все, что он видел раз, удерживали в себе до того крепко, что он потом мог нарисовать это по памяти, не рассматривал ближе ничего в отдельности из множества бывших там вещей, потому что еще в первом зале им овладело какое-то совершенно особенное чувство. Гробовая тишина царствовала в высоких покоях, наполненных захватывающим дыхание запахом амбры и ладана. Ему казалось, что солнце, только несколько мгновений назад сиявшее полным блеском на ярко-лазурном небе, исчезло за облаками; Александра окружал какой-то странный сумрачный свет, какого еще никому не случалось видеть. Теперь он заметил, что этот свет проникал сквозь черные веларии[2], которыми были задернуты открытые потолки комнат, по которым его вели.