Александр Иваныч усмехнулся невольно, но поймал на себе недоверчивый, озлобленный взгляд:
– «Чтó…»
И поспешил:
– «Нет… ничего я…»
– «Тут ведь самая страшная жертва… Не поверите ли, ведь ему грозит многое; от насильственных частых попоек, от обязательных в его положении кутежей преждевременно Николай погубит себя…»
Александр Иванович знал, что Зоя Захаровна подозревает его в том, что он слишком часто бывает с Липпанченко в ресторанчиках, приучая Липпанченко… к многому…
– «Это может ведь кончиться плохо…»
Ну и жизнь: здесь – сможет кончиться плохо; он, Александр Иванович, медленно сходит с ума. Николая Аполлоновича придавили тяжелые обстоятельства; что-то такое неладное завелось у них в душах; тут ни – полиция, ни – произвол, ни – опасность, а какая-то душевная гнилость; можно ли, не очистившись, приступать к великому народному делу? Вспомнилось: «Со страхом Божиим и верою приступите» [295]. А они приступали без всякого страха. И – с верой ли? И так приступая, преступали какой-то душевный закон: становились преступниками, не в том смысле конечно… а – иначе. Все же они преступали.
– «Вспомните Гельсингфорс и катанье на лодках…», – в голосе Зои Захаровны тут послышалась неподдельная грусть. – «И потом: эти сплетни…»
– «А какие?»
Он заинтересовался, он вздрогнул.
– «О Колечке сплетни!… Вы думаете, не подозревает он, не терзается, не кричит по ночам» (Александр Иваныч запомнил, что – кричит по ночам) – «как они о нем говорят после столького. И – нет благодарности, нет сознания, что человек пожертвовал всем… Он вое знает: молчит, убивается… Оттого-то он мрачен… Он душою кривить не умеет. Выглядит он всегда неприятно», – в голосе Зои Захаровны послышался чуть не плач, – «выглядит неприятно… с этой… несчастной наружностью. Верите: он – ребенок, ребенок…»
– «Ребенок?»
– «А вам удивительно?»
– «Нет», – замялся он, – «только, знаете, как-то странно мне это слышать, все-таки представление о Николае Степановиче не вяжется как-то…»
– «Настоящий ребенок! Посмотрите: куколка – Ванька-Встанька», – рукою она указала на куколку, просверкавши браслетом… – «Вы вот уйдете: наговорите ему неприятностей, а он – он!…»
– «?»
– «Он посадит к себе на колени кухаркину дочку и играет с ней в куклы… Видите? А они его упрекают в коварстве… Господи, он играет в солдатики!…»
– «Вот так-так!»
– «В оловянные: покупает персов, выписывает из Нюренберга коробочки… Только – это секрет… Вот какой он!… Но», – брови ее резко сдвинулись, – «но… в детской запальчивости он способен на все».
Александр Иванович все более убеждался из слов, что особа-то скомпрометирована не на шутку; а он этого, признаться, не знал; эти намеки на что-то теперь принял он к сведению, уплывая взором туда, где сидели они…
Круто как-то на грудь падала узколобая голова; в орбитах глубоко затаились пытливо сверлящие глазки, перепархивающие от предмета к предмету; чуть вздрагивала и посасывала воздух губа. Многое было в лице: отвращением необоримым лицо стояло пред Дудкиным, складываясь в то самое странное целое, уносимое памятью на чердак, чтобы ночью там зашагать, забубукать – сверлить, посасывать, перепархивать и выдавливать из себя невыразимые смыслы, не существующие нигде.
Он теперь внимательно всматривался в гнетущие и самою природою тяжело построенные черты.
Эта лобная кость… -
Эта лобная кость выдавалась наружу в одном крепком упорстве – понять: что бы ни было, какою угодно ценою – понять, или… разлететься на части. Ни ума, ни ярости, ни предательства не выдавала лобная кость; лишь усилие – без мысли, без чувства: понять… И лобные кости понять не могли; лоб был жалобен: узенький, в поперечных морщинах: казалось, он плачет [296].
Пытливо сверлящие глазки… -
Пытливо сверлящие глазки (приподнять бы им веки [297]!) – стали бы и они… так себе… глазками.
И они были грустными.
А посасывающая воздух губа напоминала – ну, право же! – губку полуторагодовалого молокососа (только не было соски); если б в губы ему настоящую соску, то не было б удивительно, что губа все посасывает; без соски же это движение придавало лицу прескверный оттеночек.
Ишь ведь – тоже: играет в солдатики!
Так внимательный разбор чудовищной головы выдавал лишь одно: голова была – головой недоноска; чей-то хиленький мозг оброс ранее срока жировыми и костяными наростами; и в то время как лобная кость выдавалась чрезмерно наружу надбровными дугами (посмотрите на череп гориллы), в это время под костью, может быть, протекал неприятный процесс, называемый в общежитии размягчением мозга.
Сочетание внутренней хилости с носорожьим упорством – неужели это вот сочетание в Александре Ивановиче и сложило химеру [298], а химера росла – по ночам: на куске темно-желтых обой усмехалась она настоящим монголом.
Так он думал; в ушах же его затвердилось:
– «Ванька-Встанька… Кричит по ночам… Выписывает из Нюренберга коробочки… Настоящий ребенок…»
И прибавилось от себя:
– «Расшибает лбом лбы… Занимается вампиризмом… Предается разврату… И – тащит к погибели…»
И опять затвердилось:
– «Ребенок…»
Но затвердилось только в ушах: Зоя Захаровна уже вышла из комнаты.
Нехорошо…
Странное дело!
Доселе в отношении к Александру Ивановичу поведение некой особы искони носило характер лишь одних сплошных обязательств, и обязательств навязчивых; многомесячно, многократно, многоразлично разводила особа свой орнамент из лести вокруг Александра Ивановича: лести той хотелось верить.
И лести той верилось.
Он особой гнушался; он к ней чувствовал физиологическое отвращение; более того: Александр Иванович Дудкин убегал от особы все эти последние дни, переживая мучительный кризис разуверенья во всем. Но особа его настигала повсюду; часто он бросал ей насмешливо слишком уже откровенные вызовы; вызовы эти принимала особа стоически – с циническим смехом, если бы он особу спросил, почему этот смех, то особа ответила б:
– «Это – по вашему адресу».
Но он знал, что особа хохочет над общим их делом.
Он особе твердил, что программа их партии несостоятельна, отвлеченна, слепа; и она – соглашалась; он же знал, что в выработке программы особа участвовала; если бы он спросил, не провокация ли замешалась в программу, то особа ответила б:
– «Нет, и нет: дерзновение…»
Наконец он пытался ее поразить своим мистическим credo, утверждением, что Общественность, Революция – не категории разума, а божественные Ипостаси вселенной; против мистики ничего не имела особа: слушала со вниманием; и – даже: старалась понять.
Но понять не могла.
Только – только: особа стояла пред ним; все протесты его и все крайние выводы принимала с покорным молчанием; трепала его по плечу и тащила в трактирчик; там, за столиком, они тянули коньяк; иногда под бубен машины ему говорила особа:
– «Что ж? Я – что: ничего… Я всего лишь подводная лодка; вы у нас – броненосец, кораблю большому и плавание…»
Тем не менее она его загнала на чердак: и, загнав на чердак, там запрятала; броненосец стоял на верфи без команды, без пушек; плавания Александра Ивановича все последние эти недели ограничивались плаванием от трактира к трактиру; можно сказать, что за эти недели протеста Александра Ивановича превратила особа в пропойцу.
Гостеприимно она встречала его; от всех бывших бесед у него осталось одно несомненное впечатление: если бы Александру Ивановичу вдруг понадобилась бы серьезная помощь, эту помощь особа была ему должна оказать; все это подразумевалось само собою, конечно; но услуги, но помощи для себя Александр Иванович боялся.