____________________
– «Барин, вам прикажете в комнату кофей?»
– «Нет, не надо».
____________________
– «Кофей, барин, остыл».
Молчание.
– «Барыня, там пришли, барыня!»
– «От мадам Фарнуа?»
– «Нет, от прачки!»
Молчание.
____________________
В часу шестьдесят минут; минута же вся состоит из секундочек; секундочки убегали, составляя минуты; грузные повалили минуты; и тащились часы.
Молчание.
Среди дня тут звонил желтый Ее Величества кирасир барон Оммау-Оммергау с двухфунтовой бонбоньеркою шоколада от Крафта [186]. От двухфунтовой бонбоньерки не отказались; но ему отказали.
Около двух часов пополудни тут звонил синий его величества кирасир граф Авен с бонбоньеркою от Балле [187]; бонбоньерку приняли, но ему отказали.
Отказали и лейб-гусару в высокой меховой шапке; гусар потрясал султаном и стоял с махровым кустом хризантем лимонного яркого цвета; он сюда заходил после Авена в начале пятого часа.
Прилетел и Вергефден с ложею в Мариинский театр. Не прилетел лишь Липпанченко: не был Липпанченко.
Наконец, поздно вечером, в исходе десятого часа, появилась девчонка от мадам Фарнуа с преогромной картонкою; ее приняли тотчас; но когда ее принимали и в передней по этому поводу возникло хихиканье, дверь спальни щелкнула, и оттуда просунулась любопытно заплаканная головка; раздался рассерженный, торопливый крик:
– «Несите скорей».
Но тогда же щелкнул и замок в кабинете; из кабинета просунулась какая-то косматая голова: поглядела и спряталась. Неужели же это был подпоручик?
Петербург ушел в ночь
Кто не помнит вечера перед памятной ночью? Кто не помнит грустного отлетания того дня на покой?
Над Невой бежало огромное и багровое солнце за фабричные трубы: петербургские здания подернулись тончайшею дымкой и будто затаяли, обращаясь в легчайшие, аметистово-дымные кружева; а от стекол оконных прорезался всюду златопламенный отблеск; и от шпицев высоких зарубинился блеск. Все обычные тяжести – и уступы, и выступы – убежали в горящую пламенность: и подъезды с кариатидами, и карнизы кирпичных балконов.
Яростно закровавился рыже-красный Дворец [188]; этот старый Дворец еще строил Растрелли; нежною голубою стеной встал тогда этот старый Дворец в белой стае колонн; бывало, с любованием оттуда открывала окошко на невские дали покойная императрица Елизавета Петровна. При императоре Александре Павловиче этот старый Дворец перекрашен был в бледно-желтую краску; при императоре Александре Николаевиче [189] был Дворец перекрашен вторично: с той поры он стал рыжим, кровянея к закату.
В этот памятный вечер все пламенело, пламенел и Дворец; все же прочее, не вошедшее в пламень, отемнялось медлительно; отемнялась медлительно вереница линий и стен в то время, как там, на сиреневом погасающем небе, в облачках-перламутринках, разгорались томительно все какие-то искрометные светочи; разгорались медлительно какие-то легчайшие пламена.
Ты сказал бы, что зарело там прошлое.
Невысокая, полная дама, вся в черном, которая там у моста отпустила извозчика, давно уж бродила под окнами желтого дома; как-то странно дрожала ее рука; а в дрожащей руке чуть дрожал малюсенький ридикюльчик не петербургских фасонов. Полная дама была почтенного возраста и имела вид, будто страдает одышкой; полные пальцы ее то и дело хватались за подбородок, выступающий внушительно из-под воротника и усеянный кое-где седыми волосиками. Ставши против желтого дома, она хотела дрожащими пальцами приоткрыть ридикюльчик: ридикюльчик не слушался; наконец, ридикюльчик раскрылся, и дама с несвойственной для лет ее торопливостью достала платочек с кружевными разводами, повернулась к Неве и заплакала. Лицо ее тогда озарилось закатом, над губами же явственно отметились усики; положивши руку на камень, смотрела она детским и вовсе невидящим взором в туманные, многотрубные дали и в водную глубину.
Наконец, дама взволнованно поспешила к подъезду желтого дома и позвонила.
Дверь распахнулась; старичок с галуном на отворотах из отверстия на зарю выставил свою плешь; он прищурил слезливые глазки от нестерпимого, заневского блеска.
– «Что вам угодно?…»
Дама почтенного возраста заволновалась: не то умиление, не то скрытая тщательно робость прояснила ее черты.
– «Дмитрич?… Не узнали меня?»
Тут лакейская плешь задрожала и упала в малюсенький ридикюльчик (в руку дамы):
– «Матушка, барыня вы моя!… Анна Петровна!»
– «Да, вот, Семеныч…»
– «Какими судьбами? Аткелева?»
Умиление, если только не тщательно скрытая робость, послышалось снова в приятном контральто.
– «Из Испании… Вот хочу посмотреть, как вы тут без меня?»
– «Барыня наша, родная… Пожалуйте-с!…»
Анна Петровна поднималась по лестнице: тот же все лестницу обволакивал бархатистый ковер. На стенах разблистался орнамент из все тех же оружий: под бдительным наблюдением барыни сюда вот когда-то повесили медную литовскую шапку, а туда – темплиерский [190] отовсюду проржавленный меч; и ныне так же блистали: отсюда – медная литовская шапка; оттуда – крестообразные рукояти совершенно ржавых мечей.
– «Только нет никого-с: ни барчука, ни Аполлона Аполлоновича».
Над балюстрадой все та же стояла подставка из белого алебастра, как прежде, и, как прежде, та же Ниобея поднимала горе алебастровые глаза; это прежде вновь обступило (а прошло три уж года, и за эти годы пережито столь многое). Анна Петровна вспомнила черный глаз итальянского кавалера, и опять в себе ощутила ту тщательно скрытую робость.
– «Не прикажете шоколаду, кофию-с? не прикажете самоварчик?»
Анна Петровна едва отмахнулась от прошлого (тут все так же, как прежде).
– «Как же вы без меня эти годы?»
– «Да никак-с… Только смею вам доложить, без вас – никакого порядку-с… А все прочее без последствий: по-прежнему… Аполлон Аполлонович, барин-то, – слышали?»
– «Слышала…»
– «Да-с, все знаки отличия… Царские милости… Что прикажете: барин-то важный!»
– «Барин-то – постарел?»
– «Назначаются барин на пост: на ответственный: – барин все равно, што министр: вот какой барин…»
Анне Петровне неожиданно показалось, что лакей на нее посмотрел чуть-чуть укоризненно; но это только казалось: он всего лишь поморщился от нестерпимого заневского блеска, открывая дверь в зал.
– «Ну, а Коленька?»
– «Коленька-с, Николай Аполлонович, то-ись, такой, позволю себе заметить, разумник-с! Успевают в науках; и во всяком там успевают, чтó им полагается… Просто красавчиком стали…»
– «Ну, что вы? Он всегда был в отца…»
Сказала: потупилась – перебирала пальцами ридикюльчик.
Так же стены были уставлены высоконогими стульями; отовсюду меж стульев, обитых палевым плюшем, поднимались белые и холодные столбики; и со всех белых столбиков глядел на нее укоризненно строгий муж из холодного алебастра. И с прямою враждебностью просверкало на Анну Петровну со стен зеленоватое, старинное стекло, под которым у ней был с сенатором решительный разговор: а вон – бледнотонная живопись – помпеанские фрески; эти фрески привез ей сенатор в ее бытность невестой: тридцать лет протекло с той поры.
Анну Петровну охватило все то же гостинное гостеприимство: охватили лаки и лоски; защемило по-прежнему грудь; сжалось горло старинною неприязнью; Аполлон Аполлонович, может, ей и простит; но она ему – нет: в лакированном доме житейские грозы протекали бесшумно, тем не менее грозы житейские протекали здесь гибельно.
Так прилив темных дум ее гнал на враждебные берега; рассеянно она прислонилась к окошку – и видела, как над невской волной понеслись розоватые облачка; клочковатые облачка вырывались из труб убегающих пароходиков, от кормы кидающих в берега проблиставшую яхонтом полосу: облизавши каменный бык, полоса кидалась обратно и сплеталась со встречною полосою, разметавши свой яхонт в одну змеёвую канитель. Выше – легчайшие пламена опепелялись на тучах; пепел сеялся щедро: все небесные просветы засыпались пеплом; все коварно потом обернулось одноцветною легкостью; и мгновенье казалось, будто серая вереница из линий, шпицев и стен с чуть слетающей теневой темнотою, упадающей на громады каменных стен, – будто эта серая вереница есть тончайшее кружево.