– «Не баре, а просто хамлеты…»
Так сам себе под нос Семеныч; и – опять головой под подушку; часы протекали медлительно; розоватенькие облачка, зрея солнечным блеском, высоко побежали над зреющей блеском Невой… А одеялом нагретый Семеныч – все-то он бормотал, все-то он тосковал:
– «Не баре, а… химики…»
И как бацнула там, как там грохнула коридорная дверь: не воры ли?… Авгиева-купца обокрали, Агниева-купца обокрали.
Приходили резать и молдаванина Хáху.
Сбросивши с себя одеяло, выставил он испариной покрытую голову; наскоро вставив ноги в кальсоны, он с суетливо обиженным видом и с жующею челюстью выпрыгнул из разогретой постели и босыми ногами прошлепал в полное тайны пространство: в чернеющий коридор.
И – чтó же?
Щелкнула там задвижка у… ватер-клозета: его высокопревосходительство, Аполлон Аполлонович, барин, с зажженною свечкою оттуда изволил прошествовать, – в спальню.
Синее уж серело в коридоре пространство, и светились прочие комнаты; и искрились хрустали: половина восьмого; пес-бульдожка чесался и лапою цапал ошейник, и мордой оскаленной, тигровой, спину свою доставал.
– «Господи, Господи!»
– «Авгиева-купца обокрали!… Агниева-купца обокрали!… Хаху провизора резали!…»
____________________
Бешено просверкали лучи по хрустальному, звонкому, по голубому по небу.
Сбросивши с себя брючки, Аполлон Аполлонович Аблеухов мешковато запутался в малиновых кистях, облекаясь в стеганый, полупротертый халатик мышиного цвета, выставляя из ярко-малиновых отворотов непробритый свой подбородок (впрочем, вчера еще гладкий), весь истыканный иглистой и густой, совершенно белой щетиной, будто за ночь выпавшим инеем, оттеняющим и темные глазные провалы, и провалы под скулами, которые – от себя мы заметим – сильно поувеличились за ночь.
Он сидел, раскрыв рот, с распахнутой волосатою грудью у себя на постели, продолжительно втягивал и прерывисто выдыхал в легкие не проникающий воздух; поминутно щупал свой пульс и глядел на часы.
Видно, он мучился неразрешенной икотой.
И нисколько не думая о серии тревожнейших телеграмм, мчащихся к нему отовсюду, ни о том, что ответственный пост от него ускользает навеки, ни – даже! – об Анне Петровне, – вероятно, он думал о том, о чем думалось перед раскрытой коробочкой черноватых лепешек.
То есть – он думал, что икота, толчки, перебои и стеснительное дыхание (жажда пить воздух); вызывающие, как всегда, колотье и легкое щекотанье ладоней, у него случаются не от сердца, а – от развития газов.
О подвывающей левой руке и стреляющем левом плече все это время он старался не думать.
– «Знаете ли? Да это просто желудок!»
Так однажды старался ему объяснить камергер Сапожков, восьмидесятилетний старик, недавно скончавшийся от сердечной ангины.
– «Газы, знаете ли, распирают желудок: и грудобрюшная преграда сжимается… Оттого и толчки, и икота… Это все развитие газов…»
Как-то раз, недавно, в Сенате Аполлон Аполлонович, разбирая доклад, посинел, захрипел и был выведен; на настойчивое приставание обратиться к врачу он им всем объяснял:
– «Это, знаете, газы… Оттого и толчки».
Абсорбируя газы, черная и сухая лепешка иногда помогала ему, не всегда, впрочем.
____________________
– «Да, это – газы», – и тронулся к… к…: было – половина девятого.
Этот звук и услышал Семеныч.
Вскоре после того – грохнула, бацнула коридорная дверь и издали прогудела другая; сняв с озябших колен полосатый свой плед, Аполлон Аполлонович Аблеухов снова тронулся с места, подошел к двери замкнутой спаленки, раскрыл эту дверь и выставил покрытое потом лицо, чтоб у самой двери наткнуться – на такое же точно покрытое пóтом лицо:
– «Это вы?»
– «Я-с…»
– «Что вам?»
– «Тут-с хожу…»
– «Аа: да, да… Почему же так рано…»
– «Приглядеть всюду надобно…»
– «Что такое, скажите?…»
– «?…»
– «Звук какой-то…»
– «А что-с?»
– «Хлопнуло…»
– «А, это-то?»
Тут Семеныч рукой ухватился за край широчайшей кальсонины, неодобрительно покачал головой:
– «Ничего-с…»
____________________
Дело в том, что за десять минут перед тем с удивленьем Семеныч приметил: из барчукской из двери белобрысая просунулась голова: поглядела направо и поглядела налево, и – спряталась.
И потом – барчук проюркнул попрыгунчиком к двери старого барина.
Постоял, подышал, покачал головой, обернулся, не приметив Семеныча, прижатого в теневом углу коридора; постоял, еще подышал, да головой – к свет пропускающей скважине: да – как прилипнет, не отрываясь от двери! Не по-барчукски барчук любопытствовал, не каким-нибудь был, – не таковским…
Что такой за подглядыватель? Да и потом – непристойно как будто.
Хоть бы он там присматривал не за каким за чужим, кто бы мог утаиться – присматривал за своим, за единокровным папашенькою; мог бы, кажется, присматривать за здоровьем; ну, а все-таки: чуялось, что тут дело не в сыновних заботах, а так себе: праздности ради. А тогда выходило одно: шелапыга!
Не лакеем каким-нибудь был – генеральским сынком, образованным на французский манер. Тут стал гымкать Семеныч.
Барчук же, – как вздрогнет!
– «Сюртучок», – сказал он в сердцах, – «мне скорей пообчистите…»
Да от папашиной двери – к себе: просто какая-то шелапыга!
– «Слушаюсь», – неодобрительно прожевал губами Семеныч, а сам себе думал:
– «Мать приехала, а он экую рань – «почистите сюртучок»».
– «Нехорошо, неприлично!»
– «Просто хамлеты какие-то… Ах ты, Господи… подсматривать в щелку!»
____________________
Все это закопошилося в мозгах старика, когда он, ухватившись за края слезавших штанов, неодобрительно качал головой и двусмысленно бормотал себе под нос:
– «А?… Это-то?… Хлопнуло: это точно…»
– «Чтó хлопнуло?»
– «Ничего-с: не изволите беспокоиться…»
– «?…»
– «Николай Аполлонович…»
– «А?»
– «Уходя хлопнули дверью: себе ушли спозаранку…»
Аполлон Аполлонович Аблеухов на Семеныча посмотрел, собирался что-то спросить, да себе промолчал, но… старчески пережевывал ртом: при воспоминании о незадолго протекшем здесь неудачнейшем объяснении с сыном (это было ведь утро после вечера у Цукатовых) под углами губы обиженно у него поотвисли мешочки из кожи. Неприятное впечатление это, очевидно, Аполлону Аполлоновичу претило достаточно: он гнал его.
И, робея, просительно поглядел на Семеныча:
– «Анну Петровну-то старик все-таки видел… С ней – как-никак – разговаривал…»
Эта мысль промелькнула назойливо.
– «Верно, Анна Петровна-то изменилась… Похудела, сдала; и, поди, поседела себе: стало больше морщинок… Порасспросить бы как-нибудь осторожно, обходом…»
– «И – нет, нет!…»
Вдруг лицо шестидесятивосьмилетнего барина неестественно распалось в морщинах, рот оскалился до ушей, а нос ушел в складки.
И стал шестидесятилетний – тысячелетним каким-то; с надсадою, переходящей в крикливость, эта седая развалина принялась насильственно из себя выжимать каламбурик:
– «А… ме-ме-ме… Семеныч… Вы… ме-ме… босы?»
Тот обиженно вздрогнул.
– «Виноват-с, ваше высокопр…»
– «Да я… ме-ме-ме… не о том», – силился Аполлон Аполлонович сложить каламбурик.
Но каламбурика он не сложил и стоял, упираясь глазами в пространство; вот чуть-чуть он присел, и вот выпалил он чудовищность:
– «Э… скажите…»
– «?»
– «У вас – желтые пятки?»
Семеныч обиделся:
– «Желтые, барин, пятки не у меня-с: все у них-с, у длинноносых китайцев-с…»
– «Хи-хи-хи… Так, может быть, розовые?»
– «Человеческие-с…»
– «Нет – желтые, желтые!»
И Аполлон Аполлонович, тысячелетний, дрожащий, приземистый, туфлей топнул настойчиво.
– «Ну, а хотя бы и пятки-с?… Мозоли, ваше высокопревосходительство – они все… Как наденешь башмак, и сверлит тебе, и горит…»
Сам же он думал:
– «Э, какие там пятки?… И в пятках ли, стало быть, дело?… Сам-то вишь, старый гриб, за ночь глаз не сомкнувши… И сама-то поблизости тут, в ожидательном положении… И сын-то – хамлетист… А туды же – о пятках!… Вишь ты – желтые… У самого пятки желтые… Тоже – «особа»!…»