— А хорошо бы, Кузьма, сейчас распучить наши утробы ведром пива да по три порции вина выглотить! — сказал он, на секунду прервав свои покаяния.
— Да песен поорать! — согласился Кузьма.
«…А посему, лепесточек мой лиловый, ежечасно о нашей любви молюсь и не чаю, когда тебя увижу. Легчайших звуков песня во мне поет, и хороводы златоносных грез кружатся. Среди бессчетного числа женщин прекрасноглазых узнал бы я тебя по одному только тончайшему телодвижению…»
— Ведал ли ты, Кузьма, что такое любовь? — спросил тут Вертухин у верного своего спутника.
— Любовь — главная причина продолжения жизни, — сказал Кузьма нравоучительно.
— И что? — Вертухин опешил от неожиданного поворота.
— А жизнь вызывает старение организма.
Кузьма опять впал в безумие философии. Дальше будет хуже: он примется кормить Пушку салом на веревочке или подпрыгивать на заднице. Вертухин не медля ни мгновения вытянул кнутом чубарого, который был запряжен в их сани. От рывка лошади Кузьма повалился на спину, задрав ноги вверх и приветствуя небеса крупными стежками просмоленной дратвы на подошвах крепко и умело подшитых валенок.
На вершине очередного холма чубарый начал замедлять шаги. Чубарый был конь ученый и много разумней Кузьмы. Они ничего не делал просто так. Никогда не вспало бы ему на ум от скуки сесть в снег и скакать на заднице. Однажды он предотвратил большой пожар, загасив пучок соломы в руках поджигателя. На дознании поджигатель, человечек с ушами редькой, лягушачьим животом и в красной сорочке с вензелем, уверял, что против него было применено новейшее противопожарное средство, не то дознаватели остались бы без работы. Чубарый насыпал ему в руки дымящихся яблок — он не любил лягушачьих животов и красных сорочек, а всякие там вензеля просто на дух не переносил. То был конь суровой выучки и тренированного разума. Как воины Александра Суворова.
Вертухин сию же минуту понял, что чубарый провидит впереди некую опасность. Он выглянул из-за его крупа. Внизу, в распадке стояла на дороге кибитка и прогуливались две большие копны одежд. Верней, прогуливалась одна, а вторая летала перед нею, как челнок да клонилась временами то вправо, то влево.
Для посланников полковника Белобородова да еще с уймою денег была опасна и полевая мышь, теплый сугроб на миг покинувшая, не то что ожившие копны на пустой дороге.
Вертухин встал в санях во весь рост. Он был учен не менее чубарого и знал, что опасности надо преодолевать, как редут неприятеля, — в мах. Он опять поднял кнут и крикнул:
— Топчи их, как петух куриц!
Чубарый вывернул на него гневный глаз и с яростью дернул сани под горку. Ему под угрозой кнута предлагали топтать людей способом, к коему он совершенно не имел склонности. Это была досада зело чувствительная. И чубарый, пыхтя и напрягаясь пуще черепановской пароходки, помчался вперед так, что сани больше летели по воздуху, нежели по дороге. Разнести их, эти сани вместе с седоками, чтобы от них остались только затихающий свист да круженье снега!
Помчались за ними и другие — с полумертвым Рафаилом и медными деньгами.
Окутанный серебряными хвостами, осиянный розовым свечением обоз пронесся над распадком, будто видение.
— Стой! — крикнул внезапно Вертухин, натягивая вожжи. — Тпру!
Сани, сорвались на обочину, пропарывая ярко-белое полотно снега, и встали.
За что зацепились глаза великого душезнатца, какое счастье увидел он в двух меховых чучелах возле недвижной кибитки и почему вслед за тем скакнул из снежной глуби на дорогу, яко из проруби в предбанник?
А то и увидел, что один из этих туземцев был нелицемерный его приятель князь Хвостаков, почему-то с турецкими, будто вырубленными ножом усами, другой же — конюший из Билимбая Прокоп Полушкин, оба в длинных, до пят тулупах. Хвостаков ходил поперек променада Полушкина и сморщенными красными гусиными лапками убирал из-под его ног солому, щепки, снежные комья. Глаза Полушкина плавали в масле полного удовлетворения работой Хвостакова.
— А то еще ногу подвернет, чего доброго, — бормотал Хвостаков, обеими руками отдирая вмерзший в наст дороги конский катыш. — Или сломает, упаси боже! Со сломанной ногой ведь и в постельку со мной не ляжет.
— Друг ты мой сердечный князь Хвостаков! — кинулся к нему Вертухин. — До смерти рад тебя видеть! Помнишь ли ты последнее наше свидание у академика Ржищева?
Академик Ржищев Федор Иванович писал сочинение «О влиянии жирафов на русско-турецкие сношения». Идея была ему навеяна полицмейстером Семикоробом. Почему у России с Турцией такие тяжелые отношения? Потому что ни там, ни там не живут жирафы, объедающие все, что застилает свет. Вертухин был приглашен к академику в качестве советника, а князь — как человек, впервые в России научившийся пролетать над полом пять аршинов. «Можно ли Турцию заселить жирафами?» — спросил Ржищев Вертухина. «Про это в точности сказать не могу, — ответил Вертухин. — Но клопы в Турции живут припеваючи. Меня они искусали так, что я плавал в собственной крови, как в пруду». Семикороба на сие научное собрание Ржищев даже не пригласил — ясно было, что полицмейстер в России разведет и рыбу без воды. Хвостаков же пролетал свои пять аршинов в совершенном молчании, зато в отличие от консультаций Вертухина убедительно и однозначно. Следственно, подучившись, мог перелететь и Черное море. Ржищев признал, что сие научное заседание было полезней любого академического.
— Но я дивлюсь молодеческим переменам, кои произвели в тебе годы, — сказал Вертухин. — В постельке даже я не совладал бы с этой бородатой горой, — он посмотрел на Полушкина, который вздрогнул и остановился под его пронзительным взглядом.
— А хоть потискать да пощупать! — хрипя от натуги, сказал Хвостаков и выдрал-таки навоз из лона дороги. — Батюшки! — выпрямившись и поднимая голову, воскликнул он. — Кого я вижу!
Он потянулся к Вертухину навозными руками, дабы обнять. Ароматы выгребной ямы окутали Вертухина. Он отшатнулся.
— Неужели ты приехал, чтобы разделить мою радость и счастье?! — закричал Хвостаков, ухватывая Вертухина за щеки и целуя.
— Какую же такую радость? — Вертухин принялся крепко крутить головой в руках Хвостакова и, освободившись наконец, оглядел с недоумением морозный лес и разбросанные по дороге лошадиные яблоки.
Огляделся и Хвостаков, будто впервые видел сей дикий край, одинокую снежную дорогу и грустные конские посевы.
Полушкин, прячась от его взгляда, дернул кверху края мехового воротника и стал похож на пришельца из аглицких сочинений о России — с раструбом вместо головы.
При виде преображенного Полушкина Кузьма, поднявшийся было из саней, в изумлении сел на Пушку, ненароком подвернувшуюся ему под зад.
«Э, брат, — сказал он сам себе. — Вот где оружие пострашнее ружей и медных денег».
— А это кто таков?! — сказал Хвостаков, показывая на Полушкина.
— Конюший Билимбаевского завода Прокоп Полушкин, сын Чертячьев.
— А где благонравная моя супруга Айгуль Мехмет-Эминова? — спросил Хвостаков, подслеповато глядя на Прокопа Полушкина. — Наполняющая меня счастьем, сколько участь человеческая счастья совмещать может.
— Оне изволили остаться в кибитке, — глухо, как из подземелья, откликнулся Полушкин. — А меня выслали вашу честь сопровождать.
— Чья благонравная супруга Айгуль?! — насилу прошептал Вертухин, почти теряя сознание.
Из кибитки выпала еще одна гора, меньшего размера, но в остальном неотличимая от прочих, и кинулась к Вертухину, скидывая на бегу соболиную шапку и показывая головку, прекрасней коей на свете еще не было.
— Айгуль! — Вертухин в изнеможении любви сел на дорогу.
Нет человеческой возможности описать последовавшую засим сцену. По указу императрицы высочайшую турецкую шпионку выслали в город Березов, в дом, где кончил свои дни самый прожорливый птенец гнезда Петрова — Александр Меншиков. Хвостакову же дали возможность сопровождать ее жизненный путь, покуда сил у него хватит. Хвостаков от счастья отрастил усы, покрасил их в турецкий цвет — агатовый с лунным отблеском, — потом срезал, как неподобающие при дворе, приказал слуге наклеить их на пергамент и прикреплял каждый раз, являясь пред очи возлюбенной. На поясе у него теперь неизменно висел ятаган, но деревянный, коим он давил клопов в постоялых дворах. Клопов в России, как и в Турции, было много больше, чем жирафов. Хвостаков разузнал, что ятаганы и вообще-то с самого начала были изобретены для клопов, но никому не доверял сию тайну. Он стал самым отчаянным турком на свете и снимал обувь даже при посещении деревенской уборной. Дважды его босые ноги насмерть примерзали к ледяным доскам, он отрывал их с кровью и слезами и по неделе не мог ходить, но своей новообретенной привычке не изменил.