Но когда он отпер дверь чердака и мы оказались в темноте крохотного помещения с настежь раскрытым окном, меня сразу охватил пронзительный, лютый холод.
— Осторожно. Не стукнитесь. Сейчас зажгу свет.
Он нашарил на стене выключатель. Осветился столик с маленькой лампочкой под колпаком. На столе лежали какие‑то таблицы. В полутьме проступил силуэт стоящего на треноге телескопа.
— Цейсовский, — сказал философ, свинчивая крышку с передней части трубы. — Садитесь рядом на табуретку. А я пока настрою. Луна сегодня в первой четверти, не помешает обзору.
Он опустился в низенькое кресло и стал вращать какие‑то колесики, поворачивать трубу задранного в небо механизма.
В раскрытом окне, кроме маленького месяца и нескольких звездочек, ничего не было видно.
…Когда‑то, мальчиком, я посетил с мамой московский планетарий. Показ планет Солнечной системы и лекция особого впечатления на меня не произвели, поскольку я понимал, что все это ненастоящее, игра каких‑то замысловатых приборов, нечто вроде кино.
Он долго колдовал с телескопом, поглядывал в свои непонятные таблицы. Я засунул в карманы тулупа одеревеневшие от стужи руки. Потом стали замерзать ноги.
— Здесь вот, на этом чердаке, открыл несколько комет, — похвастался философ. — Состою членом Астрономического общества.
Я почтительно промолчал, проклиная в душе ледяную ночь.
— Поменяемся местами. Пройдемся для начала по освещенной Солнцем части лунного диска.
Кресло оказалось настолько низким, да еще откинутым назад, что я, в сущности, полулежал, уперев взгляд в ледяной окуляр. От холода заломило бровь.
— Старайтесь не шевелиться. Что вы видите?
…В бархатной черноте я увидел край ослепительно желтой пустыни. С буграми, ямами. Казалось, пустыня так близко, что достаточно протянуть руку и зачерпнешь горячий песок…
Тоскливый вой сторожевого пса достиг моего слуха. В ответ послышалось отдаленное гавканье других поселковых собак.
Чем дольше обследовал я безжизненную поверхность, тем отчаяннее казалось мне одиночество Луны.
— Стыдно спросить, — сказал я, — но что такое тяготение? Почему она все‑таки не падает? Что держит в пустоте Луну и все звезды? Кружат по своим орбитам. Почему сила, которая поддерживает эти шары чудовищной тяжести, не убывает со временем? По законам Ньютона должна убывать, разве не так?
— Их всех, как и нас с вами, держит любовь Бога, — твердо ответил философ, — Создал и любит— просто так, бескорыстно.
Мне стало жарко.
Потом я увидел Марс. Красноватый, с действительно похожими на каналы длинными бороздами то ли высохших рек, то ли разломов. Мой взгляд через волшебное устройство телескопа касался его поверхности, и мне казалось, что вот сейчас застигну хоть какое‑то движение, а может быть, там возникнет фантастическое существо, помашет рукой или лапой…
Напоследок мне был показан Сатурн. Он висел в черном бархате космической бездны со всеми своими кольцами. Настолько непостижимо далекий, что начала кружиться голова.
Вернувшись к середине ночи в Дом творчества, я не мог заснуть. В мозгу вращались огромная Луна, Марс с Сатурном. Я думал о том, как это они помещаются там, в голове, да еще все то, что я знаю о Земле, о знакомых людях со всеми их историями, о зверях, деревьях… И что произойдет со всем тем, что в меня вместилось, после моей смерти?
Рассвет выдался солнечный, по–весеннему ранний.
Подмерзший за ночь снежный наст похрустывал и ломался под моими шагами, пока я бродил по пустынным просекам мимо дач и заборов, оглушаемый треньканьем синичек.
Мир непонятным образом преобразился. Теперь становилось очевидным, что все той же любовью Бога создан этот сладкий мартовский воздух, эти перепархивающие с сосны на сосну пичуги, мое как бы само по себе бьющееся сердце, мозг со всеми продолжающими оставаться там планетами.
Приустав, я вернулся к Дому творчества. Не хотелось идти завтракать в столовую. Не хотелось никого видеть.
На каменной балюстрадке перед входом у круглого столика стояли три пустых соломенных кресла. Я опустился на одно из них. Почувствовал теплую ласку солнца на лбу, словно дотронулась материнская ладонь. Я закрыл глаза.
— Извините, не помешаю?
Человек, которого я раньше здесь не видел, невысокий, почти маленький, в демисезонном пальто, с непокрытой благородно поседевшей головой, сел напротив меня, счел нужным поделиться:
— Сейчас со своей дачи придет Борис Леонидович Пастернак, и мы вместе поедем в Москву на электричке.
Я почтительно кивнул. В другое время весть о предполагаемом появлении любимого поэта меня бы взволновала….«Энергия, которая держит и кружит планеты, должна же откуда‑то подпитываться. Вечно. От какого‑то сверхмощного источника, — я старался мыслить логически. — Иначе инерция первого толчка давным–давно должна бы угаснуть, сойти на нет… А если тот, кто это все создал, перестанет заботиться, разлюбит, все полетит в тартарары?»
— Извините, с вами что‑то случилось? У вас трагическое лицо.
— Так. Доморощенные мысли…
— Вы прозаик, поэт?
— Пишу стихи.
При всей назойливости человечек был славный, открытый. И поэтому я с удовольствием пожал протянутую через стол маленькую горячую руку. Удивился, услышав:
— Меня зовут Генрих Густавович Нейгауз. Бываете в консерватории?
— Признаться, редко. Я люблю музыку. Но мешают слушать ужимки музыкантов, их гримасы, когда они насилуют свои инструменты… Дирижер, как сумасшедший, размахивает своей палочкой, позирует… У меня есть пластинки с вашим исполнением.
— И на том спасибо, — улыбнулся Нейгауз. — Стихи пишете для славы?
— Не знаю. Не могу не писать.
— Именно! Видите ли, молодой человек, недавно выпустил книгу «Искусство фортепианной игры». Сожалею, нет с собой экземпляра. С удовольствием подарил бы. Там есть одно выражение, счастливо пришедшее в голову, — «бескорыстное музицирование». Если с любовью занимаешься музыкой, вообще искусством, для себя, бескорыстно, — так же интимно, с любовью оно будет восприниматься слушателем, читателем.
— Как любовь Бога, — планеты продолжали вращаться в моем мозгу.
— Именно, именно! — Он вскочил и побежал со ступенек балюстрады навстречу своему другу. Пастернак был в кепке, бежевом плаще, застегнутом до горла.
Мальчик
Справа бесшумно открывались и закрывались автоматические стеклянные двери, слева тянулись стойки для регистрации пассажиров и сдачи багажа.
Передо мной, пятый час сидевшим в одном из кресел посреди зала отлетов, виднелось начало какого‑то темноватого коридора, ведущего, вероятно, в служебные помещения.
Моя доверху нагруженная чемоданами и дорожными сумками тележка возвышалась рядом. Принадлежащий мне рюкзачок лежал на самом верху.
Зал отлетов аэропорта испанского города Аликанте был подобен морю, подверженному действию приливов и отливов. То говорливой волной его наполняли прибывшие на автобусах пассажиры какого‑нибудь рейса. Они регистрировались и улетали. Некоторое время зал оставался пуст. И снова заполнялся калейдоскопом возбужденных предстоящим полетом людей.
Тележка с багажом, словно якорь, прочно держала на месте. От этих приливов и отливов у меня рябило в глазах.
…А за стенами аэропорта простирался город, название которого— Аликанте— известно мне с детства, с того времени, когда я носил красную пилотку с кисточкой, как испанские республиканцы, вслушивался с папой в доносящиеся из нашего радиоприемника «Си-235» тревожные сообщения о ходе гражданской войны в Испании.
Аликанте был рядом и недоступен.
Есть не хотелось. Но я вытащил из кармана круглую пачку, вынул оттуда бисквит с кисловатым джемом, поднял стоящую у ног бутылку кока–колы, запил из горлышка. Глупо было так вот периодически перекусывать, хоть как‑то разнообразить свое великое сидение у тележки, ибо каждый раз неминуемо возникало желание покурить. А здесь это было запрещено.