Они тут же заняли оборонительную позицию. Как могла Айаан пойти на такое откровенное оскорбление, спросили они. Обнаженные женщины – это признак неуважения. Зрительницы считали, что Айаан «использовала» фильм. Она «играла с исламом» ради достижения своих целей. Все они сошлись на том, что из сотрудничества с таким человеком, как ван Гог, ничего, кроме хамской провокации, и не могло выйти.
Айаан очень вежливо ответила, что ее право как мусульманки и даже ее обязанность – критиковать то плохое, что есть в исламе. И притеснение женщин относится сюда в первую очередь. Женщина с открытым лицом, сидевшая рядом с Айаан, принялась нервно поправлять свой желтый свитер. Другая согласилась, что женщин угнетают, но это вопрос культуры и образования, не имеющий никакого отношения к Корану. Айаан повторила, что приводила цитаты из священных текстов. Не в этом дело, кричали женщины: «Вы оскорбляете нас. Моя вера дает мне силы. Благодаря ей я поняла, что у меня дома сложилась неправильная ситуация».
«Этому нужно положить конец! – сказала одна из женщин, лицо которой было закрыто. – Вы должны остановиться». Айаан ответила, что никогда не остановится. «Вы должны остановиться! Если вы не понимаете, что задеваете мои чувства, я не могу продолжать обсуждение!» «Хорошо, – сказала Айаан, отпуская ее небрежным взмахом руки, – тогда до свидания».
Именно этот жест, жест легкого презрения, будто госпожа велит удалиться надоевшей служанке, больше всего возмутил критиков. Вспоминая встречи с Айаан и другими мусульманскими феминистками, Фунда пришла к выводу, что Айаан не способна слушать. У Айаан, сказала она, «я ощущаю агрессию, почти ненависть по отношению к людям, которых она старается спасти».
Возможно, я захожу слишком далеко, но, по-моему, в этой недавней иммигрантке, дочери представителей сомалийской элиты, есть что-то от «регентов», несмотря на ее возражения против излишней заботливости государства всеобщего благоденствия. Айаан чем-то напоминает голландскую аристократку, и выглядела бы вполне уместно на портрете кисти Франса Халса, если не обращать внимания на черный цвет кожи. Ее высказывание заслуживает того, чтобы процитировать его еще раз: «Мы должны… дать иммигрантам то, чего им не хватает в их собственной культуре: личное достоинство». Хорошее чувство, даже благородное, но слишком de haut en bas [35]. Нельзя «дать» людям личное достоинство. Оно их по праву, даже если они находят его в своей вере.
В итоге получилось, что Айаан Хирси Али проповедовала перед теми, кто и так убежден, еще более отдалив от себя многих из тех, кого хотела привлечь. Фильм «Покорность» продолжительностью всего одиннадцать минут, показанный один раз, возымел не менее сильное воздействие, чем телевизионная программа 2о is het, оскорбившая чувства очень многих христиан почти за сорок лет до этого. Но фильм «Покорность» не был шуткой и бросал вызов не верованиям самодовольного большинства в стабильной и процветающей европейской стране. Он даже не отражал взглядов поколения. Было ясно, что он вызовет обиду, но даже те, кто разделял выраженные в нем чувства, не могли предвидеть его кровавых последствий. И уж конечно, их не мог предвидеть Тео ван Гог.
В интервью после показа фильма ван Гог расхваливал храбрость Айаан. «Люди, называющие ее безрассудной, – сказал он, – просто трусы. Не было никаких взрывов. Мне никто не угрожал. Я чувствую себя в полной безопасности». Но он сказал кое-что и Айаан, странным образом проявив одновременно легкомыслие и проницательность. «Никто не причинит вреда мне, – уверял он ее, – потому что я – деревенский дурачок. Беспокоиться нужно тебе, это ты у нас отступница». Он не понимал, что шут может лишиться своих привилегий и что живет он уже не в деревне, а в ультрасовременном Амстердаме.
Глава шестая
Способный мальчик
1
«Bay», – сказал он. 12 июля 2005 года. Последний день суда над Мохаммедом Буйери. Мохаммед Б., как называли его в голландской прессе, или Mo, как звали его друзья, был обвинен в убийстве Тео ван Гога, в покушении на убийство нескольких полицейских, а также в том, что угрожал Айаан Хирси Али и терроризировал голландское население.
«Bay» было едва ли не первым словом, которое Мохаммед, невысокий, полный молодой человек в темной джеллабе, произнес в ходе суда. Он отказался от защитника и отказался защищать себя сам в суде, решения которого не признает. Ибо истинны только законы Бога – шариат. В начале процесса он подтвердил свое имя. Все остальное время, проведенное в почти пустом зале суда в одном из пригородов Амстердама, Мохаммед улыбался тонкой улыбкой, дергал свою жидкую бородку, поправлял очки в тонкой металлической оправе и играл ручкой. Только однажды, когда председательствующий судья Удо Бентинк спросил, почему подсудимый отвернулся от общества, которое предоставило ему полную свободу исповедовать свою веру, он позволил себе дать волю гневу. «Во имя Аллаха, милостивого и милосердного! – воскликнул он по-арабски, а затем продолжил на голландском языке: – Я каждый день молюсь Аллаху и прошу его, чтобы он не позволил мне изменить мой теперешний образ мыслей».
Вот и все, что он сказал до этого «вау», американизма, просочившегося в язык молодежи в 1960-е годы и закрепившегося в нем. «Bay», как и кроссовки «Найк», которые Мохаммед носил под своей джеллабой, стало символом молодежи всего мира, воспитанной на американской уличной культуре. На его голове был своего рода тюрбан, свернутый из черно-белой каффии, палестинского платка, ставшего знаменитым благодаря Ясиру Арафату. Тео ван Гог сфотографировался в похожем платке для обложки одной из своих книг, которая называется «Аллах лучше знает». Ван Гог сделал это в насмешку, в то время как Мохаммед – возможно, не менее театрально – подражал стилю пророка седьмого века.
«Что вы сказали?» – спросил судья.
«Я сказал «вау», вы правильно записали. Я могу теперь что-то сказать и рассчитывать, что вы не будете прерывать меня? Я могу сказать здесь что-то критическое?»
Судья предложил ему продолжать. И Мохаммед произнес одну из самых удивительных речей, когда-либо звучавших в голландском зале суда. Он говорил медленно, отрывистыми предложениями, с амстердамским акцентом, к которому примешивались марокканско-голландские интонации. Сначала он обратился к матери Тео ван Гога, Аннеке. Он не может «чувствовать ее боль», сказал он, потому что не знает, каково «потерять ребенка, рожденного в мучениях, стоивших ей стольких слез». К тому же он не женщина, а она не мусульманка.
Он сказал, что не намеревался выступать с политической речью. Но он хочет, чтобы она знала, что он убил ее сына не потому, что он (Тео) был голландцем, и не потому, что он, Мохаммед, чувствовал себя оскорбленным как марокканец. Тео не был лицемером, продолжал он, поскольку говорил, что думал. «Разговоры о том, что я чувствовал себя оскорбленным как марокканец, или обиделся, что он называл меня козолюбом, все это ерунда. Я поступил, руководствуясь своей верой. Я заявляю, что, если бы это был мой собственный отец или младший брат, я поступил бы так же». Что касается его умонастроений, он может заверить суд, что, если его когда-нибудь выпустят, он сделает то же самое.
Он объяснил суду, что его обязывает «отрезать головы всем, кто оскорбляет Аллаха и его пророка», тот же самый священный закон, который не позволяет ему «жить в этой стране или в любой другой стране, где разрешена свобода слова». Увы, страны, где такие люди, как он, могли бы найти убежище, не существует, поэтому у него нет иного выбора, кроме как жить в Нидерландах.
Арестовавшим его полицейским он сказал, что стрелял в них «с намерением убить и быть убитым». Это заявление вызвало у полицейских необычный всплеск эмоций. Слезы потекли по их щекам, и они бросились обниматься, гладя друг друга по головам и похлопывая по спинам. Сообщалось, что после пережитой травмы их преследуют ночные кошмары и частые приступы слез. Мысль о том, что в центре Амстердама разгуливал убийца-смертник, была просто невыносимой.