Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он один знает, как надо. Это касается абсолютно всего. И Веллер настойчиво стремится убедить в этом читателя. В случаях с нетребовательной публикой это ему удается.

И еще одно замечание. Если Толстой и Солженицын перешли к нравоучениям под конец жизни, увенчав ее пустопорожними, нудными рацеями, то Веллер решил не тянуть и приступить к этому увлекательному занятию в самый разгар своей бурной просветительской деятельности. Он упивается своим сарказмом, "остроумием". Посмотрите, говорит он, как хорошо, складно и умно я пишу".

Готов подписаться под каждым словом! Как точно сказано! — подумал Раф. — Но я опять, уже в который раз, прицепился к Веллеру… Он, бедолага, неполноценен, его бы пожалеть, этого убогого, обделенного талантом, а я на него набросился. Хотя… Нет-нет, правильно я сделал, что на него напустился!

Таким, как Веллер, спуску давать нельзя. Потому-то я на него и набросился, что он не так уж и безобиден. У него трибуна, аудитория, его подпирают средства массовой информации. Тиражи его опусов огромны, он плодовит, как таракан, и он "кассовый".

Веллер защищен жирной спиной издателя. И потому он так воинствен, агрессивен. Он преспокойно гадит на того, кто уже не в силах — по известным причинам — ему ответить. Писать так, как писал Довлатов, я могу погонными метрами, говорит он. То, что делает Веллер в своем "Не ножике…", — нельзя назвать никак, как только подлостью, пасквилем. Это недостойное занятие — поливать грязью покойника. Даже для писателя даже такого невысокого уровня, как Веллер.

Мне за него неудобно, казалось бы, выглядит, как солидный человек, называет себя философом, а поступает, как говнюк.

Его так называемая проза — поток обвинений в адрес всего, что попадает в поле его зрения.

Он вся и всё бичует, обличает, обвиняет, приговаривает.

Иногда мне кажется, что его агрессия и неумение сомневаться — всё это от глубочайшей внутренней неуверенности. Или, если хотите, — комплекса Довлатова. Впрочем, я ничуть не лучше. Тоже ведь нападаю… Хотя бы на того же Веллера.

Кстати, как там у Достоевского?

Корова поедает траву.

Тигр пожирает корову.

А писатель пожирает и траву, и корову, и тигра.

Веллер же пожирает читателя…

Интересно, а кого пожираю я? Уж не Веллера ли?.."

"Беседа двух оптимистов.

— Я в отчаянии!

— Пустяки. Уныние или безысходность хуже. Отчаяние — это что-то вроде забродившего вина. А уныние — это когда это забродившее вино выливают в отхожее место.

— Нет, не согласен. Отчаяние — это городской автобус, заблудившийся в осеннем лесу.

— Излишне романтично и как-то… по-детски. Начитался, наверно, какого-нибудь писателя, вроде… словом, делающего вид, что он немного не в себе. Этот стиль был в моде в далекие шестидесятые. Непонятность, и всё такое… Когда не знаешь, что сказать, то появляется непонятность, и, где надо и не надо, втыкаешь слова "этот", "эта", "это", "эти". Как у Эдварда Радзинского. Или у Бориса Гребенщикова. Когда хитрец Боря хотел запутать и увлечь своих полусумасшедших почитательниц в дебри романтической дури, он подпускал тумана и нес такую бредятину, в которой сам чёрт ногу сломит".

"Тит утверждал:

— Пишущему необходима среда. Так говорят многие. В том числе Довлатов.

— А как же Лев Толстой, сидевший безвылазно в своей Ясной Поляне?

— Толстой сам себе был среда. Ему хорошо было в Ясной Поляне. Никто не мешал. Никто не лез с дурацкими советами. Да и какая в те годы была среда. Так, не среда, а чёрт знает что… Скитальцы, Горькие, Леониды Андреевы, всякие там Гиппиусы, Мариенгофы, Шершеневичи, Мережковские…"

"Рассказал одной милой барышне о записных книжках Ильи Ильфа. Был, мол, такой писатель, создавший образ незабвенного Остапа Бендера, сына турецкоподданного.

С увлечением говорил о том, каким необыкновенным стилистом был Илья Арнольдович.

Как ценил и любил музыку слова. Особенно — смешного слова. Каким был превосходным рассказчиком. Лучше многих знал, что иные слова сами по себе могут быть ужасно смешными.

Бывало и так, что и несмешные слова вдруг становились у Ильфа смешными.

В качестве примера привел фразу: "Вчера ел тельное. Странное блюдо. Потом надел исподнее и поехал в ночное".

Сказал и засмеялся, ожидая схожей реакции.

А барышня молчит.

Потом, смотрю, барышня начала мяться.

"А что такое ночное?", — спрашивает.

Терпеливо объясняю, что ночное — это пастьба лошадей ночью в летнее время. И вообще, дело не в этом. Мол, музыка слова…

Барышня наморщила лобик. Соображает.

"Ничего не понимаю, — наконец говорит, — глупость какая-то… Никогда не поверю, чтобы писатель Ильф по ночам, вместо того чтобы спать, пас лошадей!"

"Я обращаюсь к Богу, прошу помочь мне, потому что мне нужна помощь, я уже без сил, я в отчаянии оттого, что каждый день принимаю, как пытку.

И Господь услышал меня!

И, знаете, что Он мне сказал? "Сделай, сын мой, еще одно усилие и терпи".

Делать нечего, напрягся я из последних сил, и сделал так, как велел Создатель.

А толку никакого!

Я опять к Господу.

Как же так, говорю, Господи, я все сделал, как Ты велел, а результат нулевой?

А Господь опять за старое. "Сделай, сын мой, еще одно усилие и терпи".

И так сто раз! С тем же результатом. Я прошу, Он свое талдычит.

У меня складывается впечатление, что Господь уже давно не вслушивается в просьбы людей. Просто, чтобы отделаться от просителей, наверху заводят патефон с одной и той же пластинкой, на которой записаны тривиальные советы".

"Все знаменитые романы имеют тот вид, — законченный (окончательный) для читателя (и для автора!), — который имеют.

Недаром, когда писателя спрашивают, хотел бы он что-нибудь изменить в своем давно или недавно написанном романе, он обычно в ужасе мотает головой. Он хранит тайну создания своего произведения.

Все великие романы витали, так сказать, в воздухе еще до того, как писатель начал писать первое слово. Он, как скульптор, работающий с камнем: отсек ненужное и оставил то, что изменить нельзя.

Отсекая ненужное, автор лишь выполняет миссию, возложенную на него провидением".

84
{"b":"284864","o":1}