Но молодой Раф ничего этого не знал и предавался этому занятию самозабвенно, чем доводил до умопомрачительных состояний не только предмет своей всепоглощающей страсти, но и себя самого.
Все эти его "Как ты могла?!", "Где ты была?" и "Признайся, и я всё прощу" приводили лишь к потокам бессмысленной лжи и отчуждению.
В отличие от Рафа, который уже тогда искал во всем смысл, барышня ничего не воспринимала всерьез. Если он начинал говорить с ней о "возвышенном", она отворачивалась и принималась сосать леденцы.
Раф и объект его невыносимых душевных терзаний были очень разными людьми. Она не понимала его, он не понимал ее.
А лишние дни тянулись, как размягченная слюной жевательная резинка.
Лишние дни невозможно было складировать, их никто не принимал впрок.
Сами собой они превращались в свободное время, которое, имея начало, не имело зримого конца.
Избыток свободного времени порождал ощущение ненужности себя как субъекта реального мира.
Он бы застрелился, если бы в те дни у него под рукой оказался заряженный пистолет.
Ну, может, и не застрелился, но, смотрясь в зеркало, уткнул бы дуло пистолета в висок и ясно представил себе, как кладет указательный палец на курок, как жмет на него, как разлетается на куски его такая красивая и такая глупая голова…
В те дни ему хотелось уснуть и уже больше никогда не просыпаться.
Или проснуться в следующем тысячелетии, когда отношение ко времени поменяется и наконец-то настанет эра полной победы иррационального над разумным. Когда все будут жить по законам беззакония, то есть — щедро, широко, радостно, бурно, безнравственно, безрассудно, то есть — продуктивно, естественно и безоглядно, беря дни взаймы у индифферентной неподвижной вечности, которая, собственно, и есть безразмерный могильник всевозможных огрызков времени, гигантское хранилище осколков полузабытых воспоминаний, невиданная по размерам пинакотека загубленных великих творений, так и оставшихся в воображении таких же идиотов, каким он сам был в то далекое время.
"Господи, — думал Раф, — какими же невероятно путаными и тривиальными категориями я тогда мыслил. И в них я находил отдохновение и черпал силы для совершения новых глупостей, и самой главной из них была моя так называемая любовь. Вот к чему она приводит, эта любовь, будь она проклята, если ее жестко не контролировать".
Кстати, о любви. У кого-то, кажется у Мопассана, промелькнула мысль о том, что за ночь, проведенную с женщиной, приходится расплачиваться страницей романа. Значит, получается так: одна ночь с женщиной — и долой к чертям собачьим целую страницу шедевра.
Вот же женщины! Воистину, исчадия ада, порождения дьявола и ехидны, сосуд мерзостей! Мало им того, что они стали равны мужчинам, так они еще и норовят стянуть у мужчин то, чего не могут создать сами. Сколько же, интересно, у Мопассана накопилось этих ненаписанных страниц?
И все же ему было хорошо, этому гению новеллы, ему было что сказать читателю.
А если за душой нет ни единого стоящего слова? Что тогда? То-то и оно. Остается предаваться пороку, преступно не думая о последствиях, и тратить драгоценные ночи на вышеупомянутые сосуды мерзостей.
Кстати, если быть честным до конца, в объятиях прелестниц можно без труда найти ответы абсолютно на все вопросы. Вернее, не в самих объятиях, а в мимолетных ощущениях и на время преображенном мировосприятии после них. И для этого совершенно не обязательно быть Мопассаном. Можно обойтись и Шнейерсоном.
Раф повернулся на левый бок и уперся взглядом в открытое окно, в которое, паруся занавес, нетерпеливо бился утренний ветер — посланник нарождающейся жизни.
Какое прекрасное утро! Такому утру даже мертвец возрадовался бы. А мне на это прекрасное утро наплевать. В молодости всё было иначе. Молодость, молодость… Молодость — это, когда думаешь о смерти, как о чем-то таком, что имеет отношение к кому угодно, но только не к тебе.
"Что это я в последнее время все зарядил о мертвецах да о мертвецах… Видно, прав был Тит — пора на покой, на вечный покой. А жить, тем не менее, хочется… Боже! Как же мне хочется жить!"
Жизнь надо принимать такой, какая она есть, подумал он. Просто принимать. И ничего более. И принимать ее следует не как унылую перманентную трагедию, что, к сожалению, находится в русле российской традиции, — тут Раф солидно вздохнул, — а так, как велит Отец наш небесный: то есть как счастливый лотерейный билет, как везение, удачу, как дар свыше…
Правда, этот дар свыше мог бы быть и пощедрее. Семь десятков лет! Насмешка, а не жизнь.
Только-только разойдешься, а тут уж и помирать пора.
И не поймешь, от чего зависит долголетие.
Кажется, было бы закономерным и справедливым, если бы миролюбивые, добродетельные, милосердные и богобоязненные люди доживали до глубокой старости.
Так нет!
Почтенные и порядочные граждане покидают бренный мир в самом цветущем возрасте. А до преклонных лет зачастую доживают скупердяи, доносчики, злодеи, обманщики, подлецы, садисты, извращенцы, убийцы и воры.
За примерами далеко ходить не надо: наиболее яркий — в древнегреческой истории, когда равнодушные и жестокие боги Олимпа, переколошматив целые полчища ни в чем не повинных людей и пролив океаны крови, тем не менее, в награду получали бессмертие.
Или Мафусаил, не отмеченный в истории ничем, кроме сварливого характера и завидной плодовитости, и проскрипевший, как свидетельствует самая правдивая книга в мире, без малого тысячу лет.
Приходится признать, что со времен Адама и Евы в мире бесчинствует несправедливость. И даже церковь с этим ничего поделать не может.
Ему семьдесят. С этим приходится мириться. Хотя под грудью, защищенное ломкими старческими ребрами, бьется ненасытное сердце, алчущее воли, свободы, странствий, пенящегося вина, ночных приключений, славы, успеха, оваций, общества отчаянных друзей и прекрасных женщин…
Он стар. Мало кто в его годы выглядит сносно. Разве что, Шон Коннери… Или Ален Делон, за которым по-прежнему бабы бегают. Хотя, по слухам, он предпочитает мальчиков…
"Но я не Делон и не Шон. Я Шнейерсон…"
Раф проводит ладонью по колючему подбородку. Даже не глядя в зеркало, можно определить, что это подбородок старца…
Попытаться в последний раз всё поменять в своей жизни?
"Я всегда снимал шляпу перед теми, кто способен на это, — на удар клинком себе под дых. Чтоб смрадный дух вон… Поменять всё к чертовой матери, начать все сызнова и, насмерть бодаясь со временем и судьбой, достичь вершины, насладиться последней победой и уж тогда — либо предаваться мечтам о новой победе, либо дать команду самому себе на рытье комфортабельной могилы на вершине мшистого холма, в сухом месте, непременно рядом с заново отстроенной кладби-щенской церковью".