Так вот, этот самый низенький, пухленький Дробман влюбился в Изабеллу со всей страстью своих неполных шестидесяти, и когда понял, что все его старания добиться взаимности натыкаются на полнейшее равнодушие со стороны предмета обожания, накатал на соседей донос в органы.
Он писал, что "так называемый поэт" Шнейерсон, известный прихвостень западных спецслужб, и его супруга-шансонетка, исполнительница эстрадных песенок самого предосудительного характера, по вечерам тайно слушают "Голос Америки" и используют государственную жилплощадь в качестве конспиративной квартиры, где регулярно собираются кучки произраильски настроенных экстремистов, лелеющих коварные замыслы свержения Советской власти.
В те времена у Рафа, действительно, частенько собирались шумные компании, и, как правило, гости расходились только под утро.
И действительно, разговоры велись о чем угодно, возможно, и о свержении советской власти, которая к тому времени уже настолько стала всем поперек горла, что даже на Старой площади стали поговаривать о свободе слова и демократии.
Как и следовало ожидать, соответствующие органы, озабоченные в ту шатающуюся послеперестроечную эпоху устройством собственных судеб, послали архитектора куда подальше.
Тогда он обратился в судебные инстанции и прокуратуру, требуя "возмещения морального ущерба за неправомерные действия со стороны ответчицы Изабеллы Востриковой, выразившиеся в игнорировании его (истца, заявителя) законных притязаний на близость с означенной ответчицей и нанесшие в этой связи непоправимый вред здоровью заявителя (истца, потерпевшего), живой вес которого снизился в последние месяцы на двадцать два невосполнимых килограмма".
Вскоре отвергнутого влюбленного отвезли в Кащенко, а в его квартиру уже на следующий день вселился скандальный генерал тяги.
Ничто не проходит бесследно, горестно думал Раф, следя за еле-еле передвигавшейся секундной стрелкой и незаметно считая пульс на левой руке.
Раз, два, три, четыре… двадцать… сорок шесть… девяносто, силы небесные! больше ста ударов! А сколько, интересно, их было тогда, когда он завывал, как лось во время гона, и трясся, словно был прикован к работающей трамбовочной машине?
"Теперь придется сделать порядочный перерыв, нужно время, чтобы восстановить дееспособность… — твердо решает он. И тут же вспоминает, что уже сегодня ждет визита одной чрезвычайно соблазнительной особы. — Черт возьми, откуда я возьму силы? И еще это проклятое пьянство! Будто нельзя совсем обойтись без водки! И зачем я столько пью?! Водка — яд! Любой другой на моем месте давно бы уже лежал под фанерной крышкой. Неумеренность — вот мой главный порок! Я и сейчас еще пребываю в настолько мерзопакостном состоянии, что мне может позавидовать только мертвый. Кстати, очень удачное сравнение… Надо бы записать, глядишь, пригодится…
В юности у меня уже был похожий период, длившийся года два, когда я пил по-черному. То есть, по нескольку дней кряду.
Но тогда у меня был какой-то комплекс. Хотя тогда это состояние — состояние неудовлетворенности, неуверенности в себе — никто так не называл. Комплексы появились позже, в шестидесятые, вместе с диссидентами… До этого жили без диссидентов и без комплексов и прекрасно без них обходились.
Но вот без мигреней и обмороков обойтись никак не могли… Как же без мигрени-то! Чуть что, у меня мигрень! Мигрень, и тут же — хлоп в обморок!
Сейчас никто в обморок не падает.
То ли народ огрубел, то ли повода достойного нет.
И никакой мигрени нет. Перевелась.
Сейчас просто говорят: у меня трещит башка. И всем всё ясно.
И, впрямь, не станешь же говорить, что у тебя мигрень после вчерашнего…
Никто не поймет. А об обмороках и речи нет.
Ведь обморок — это что? Это — передышка, перерыв, пауза, антракт между короткими жизненными эпизодами.
Таким образом, какой может быть обморок в наше стремительное время, когда всё бежит, летит куда-то, несется с сумасшедшей скоростью. Действительно, какой может быть обморок, когда столько дел вокруг?
Чуть зазевался, валяясь в обмороке, и всё! — тебя тут же обскакали те, кто покрепче и кто ни о каких обмороках и слыхом не слыхивал…
Кстати, о комплексах, где-то я читал, что не стоит комплексовать из-за того, что у тебя есть некий комплекс, например, комплекс неполноценности. Просто наплюй, и всё тут! Интересная мысль. Нехитрая и здравая…"
— Ты не пробовал заняться?.. — спрашивает Лёвин.
— Я всё пробовал, — раздраженно говорит Раф. — Всё, всё пробовал! Если ты о презренной прозе…
— Вот именно.
— Я мечтал сочинить книгу, которая потрясала бы воображение читателя. Чтобы после ее прочтения ты уже ни о чем другом думать не мог… Чтобы вся прожитая до этого жизнь представлялась бы бессмысленным, ничтожным, идиотическим времяпрепровождением, вроде сидения в нужнике при хроническом запоре. Это должна была быть книга книг, роман века, даже тысячелетия, роман — экстра-бестселлер, этакий литературный коктейль "Молотова", способный взорвать всё мировое искусство, сверхсложная комбинация из Ветхого Завета, Достоевского, Жорж Санд, Джойса, энциклопедического словаря, индонезийской кулинарной книги и самоучителя по игре на арфе. И в то же время эта удивительная книга должна была легко читаться: она должна была быть понятна современному читателю. Одновременно книга должна была быть сложной, многоуровневой, с двойным дном — и не с одним, а с несколькими. В ней должно было содержаться зашифрованное послание, адресованное нашим отдаленным потомкам, которые смогли бы дать моему великому творению, опередившему время, истинную оценку. Я уже начал ее писать, эту книгу. Всё шло хорошо, пока… Словом, самым трудным для меня было — вышибить слезу из читателя. Смех — пожалуйста, слезы — никак. Видно, есть какой-то секрет, которым я не владею…
— Правда? — удивляется Тит. — А по мне, так нет ничего проще. И секрета никакого нет. Надо, чтобы где-нибудь в середине романа у главного героя, когда читатель уже порядком попривыкнет к нему, кто-нибудь помер из близких — жена, любимая собака или еще кто… Бывало, когда пишешь, сам так расчувствуешься, что слезы ручьем… а это потом перекидывается на читателя. Русского читателя хлебом не корми — дай только кого-нибудь пожалеть. Верняк, проверенный способ, отла-женная технология.
— Технология ремесленника.
— Ну, конечно же, куда нам до вас, чистоплюев! Интеллигент несчастный! Да, технология ремесленника, согласен. А ты что хотел?
— Нужно писать правду! И строго придерживаться заведенного классиками порядка — писать только о том, что тебе хорошо известно. Хэм говорил, что, как бы автор ни маскировал плохое знание материала, это рано или поздно вылезет, и в ткани произведения будут видны пустоты и дыры. За каждой строкой истинной литературы стоит не меньше десятка строк, которые автор держит про запас. И строки эти он не написал не потому, что боится утомить руку, а потому что знает: роман — это айсберг, чья подводная часть неизмеримо больше надводной. И именно эта подводная часть, которая состоит из ненаписанных строк, делает роман или рассказ плотным и густым, как сама жизнь.