Я жду в коридоре возвращения Жюльена. Радостно сообщаю ему, что Сесиль как будто вне опасности — это все, что я уловил из немногословных объяснений мсье Леско. Лифт долго не приходит.
— Я знаю, как выйти, — говорит Жюльен, и мы спускаемся пешком с седьмого этажа. Внизу, в холле, одна из девиц, работающих в приемном покое, выскакивает из своей стеклянной будочки и бросается ко мне.
— Вы мсье Кревкёр? Доктор Леско просит срочно подняться к нему.
Бросив на ходу Жюльену, чтобы он подождал меня, я мчусь бегом обратно на седьмой этаж. Мсье Леско ждет меня на площадке перед лифтом. И сразу ведет в глубь коридора.
— Мне можно увидеть ее? Вы ведь для этого меня вызывали?
— Мсье Кревкёр, развязка наступила неожиданно. Только что мы были вполне уверены…
Он легонько похлопывает меня по плечу, словно проверяя, твердо ли я держусь на ногах. Я держусь твердо, но голос, который кажется мне чужим, хотя я заведомо знаю, что он принадлежит мне, произносит непоправимое:
— Она умерла…
Это уже не вопрос. Мсье Леско кивает и спрашивает, не хочу ли я сесть. Нет, я прекрасно могу постоять.
— Если вы подождете немного, вы сможете ее увидеть.
Он ведет меня к креслу, и я жду. Внезапно я чувствую легкое прикосновение к своему плечу — рука медсестры. Едва осязаемая. Все, с чем я соприкасаюсь, невесомо, бесплотно. Девушка ведет меня в отделение реанимации. Она откидывает простыню, открывая передо мной на мгновение белое лицо Сесиль. Ее шея обмотана повязкой цвета слоновой кости, такая же повязка обрамляет лицо. На лбу крохотная складка, темные полукружия ресниц лежат на щеках совсем по-детски. Мир вокруг умолкает.
26. «Комната американца»
Сегодня вечером бык пал от моей руки. Законная самозащита. То, что я вышел к нему совершенно безоружный, обнаженный, ничего не изменило. Настал момент, когда я почувствовал горячее дыхание зверя. Я отступил. Бык пригнул голову. Я смотрел, как надвигается на меня эта масса, эта живая глыба. Мне не было страшно. Помню, что я прошептал какие-то слова, очень ласковые. Я нарушил запрет Бартелеми — это были слова Франциска.
И тут я почувствовал, как по рядам пронесся дух жестокой римской дикости. Зал освистывал Нагого, требовал свою порцию крови. Эти утонченные, пресыщенные парижане ревели с тем же неистовством, что и толпа на корриде, они поносили меня, обращаясь ко мне на «ты».
В течение нескольких секунд я пытался им противостоять. Я сопротивлялся залу, толпе, и, когда бык бросился на меня, я шагнул ему навстречу, раскрыв объятия. Зрители вскочили с мест. Какое-то мгновение я надеялся, что до того, как мне придется принести им в жертву это символическое животное, они разорвут меня на куски в самой что ни на есть реальной рукопашной. Одна из женщин схватила мою руку и, вложив в нее шпагу, крикнула: «Убей!» Почувствовав мое сопротивление, она направила мою руку сама, как водят рукой ребенка, когда учат писать. Повинуясь чужой воле, я вонзил шпагу в горло быка… Женщина бросилась мне на шею. Зрители бешено рукоплескали и обнимали меня.
Спас меня Бартелеми. Он подобрал с пола мою затоптанную одежду и, поддерживая за плечи, довел меня до артистической. Он был в невероятном возбуждении, буквально захлебывался от восторга.
— Ведь ты был на сцене совсем один, без единого заранее заготовленного слова, без реквизита, но зрители слышали музыку корриды, видели распаленную толпу, ощущали под ногами песок арены, вдыхали запах зверя. Еще ни разу на моей памяти публика не была до такой степени вовлечена в театральное действо. Я понимаю, чего это тебе стоило, Франсуа, но ты увидишь, в следующий раз будет намного легче.
Я ничего не ответил ему, хотя знал, что следующего раза не будет.
— Это было великолепно, Франсуа, просто великолепно! — продолжал Бартелеми.
Со стороны, вероятно, кажется поразительным, что актер, всю жизнь игравший по законам традиционного театра, с такой легкостью смог перейти на принципы импровизации.
На самом деле мне удалось это лишь потому, что, когда умерла Сесиль, дистанция, отделяющая меня от прочих смертных (которая в силу, странных особенностей моей натуры прежде была едва ощутимой), внезапно увеличилась. Некоторые говорят в таких случаях, что им все стало безразлично, для меня же все стало бесконечно далеким. Все, кроме Сесиль, которую отныне я ношу в себе.
Создать Нагого, сыграть Нагого, стать Нагим — все это было для меня очень простой задачей в сравнении с той, какую поставила передо мной смерть Сесиль. Тут уж я не мог играть сам с собою в прятки. У меня не было, как у Клеманс Жакоб, удобной лазейки, которая позволила бы отрицать реальность смерти, не увиденной воочию, не пережитой непосредственно. Ведь Клеманс не провожала, как я, гроб с телом Авраама по бесконечным улицам, ведущим к ухоженному кладбищу, где темнела, поджидая нас, узкая могила. Узкая настолько, что могильщикам пришлось трижды вытаскивать уже спущенный в нее гроб, чтобы вынуть из ямы еще немного земли, потом еще немного и еще…
Когда я вышел из отделения реанимации, мне отдали обручальное кольцо Сесиль и ее вязанье, начатое в Египте. Как и первое, оно было свернуто рулоном и заколото черепаховыми шпильками для волос, но размером оказалось не больше муфты, и петли были вывязаны небрежно, словно отчаявшейся рукой. Я не мог не опознать и то и другое. Эти вещи лишь подтверждали чудовищную правду, открывшуюся мне, когда больничная сестра подвела меня к непоправимо неподвижному телу моей танцовщицы. С того момента, как была откинута простыня и я увидел лицо Сесиль, для меня стало невозможным не верить в подлинность ее смерти.
Были и другие подтверждения, более тривиальные, но не менее страшные, которые словно молотком вколачивали в меня эту истину. В течение нескольких недель газеты были полны сообщений об убийстве, и до сих пор конца этому не видно. Заголовки превзошли воображение бедняги Теда. Несколько дней подряд в витринах газетных киосков красовалось сообщение: «Глэдис вонзает нож в горло дочери-кровосмесительницы».
Вернувшись с кладбища, я отправился к Бартелеми и сообщил ему свое решение: я согласен на роль Нагого. Тогда я еще не знал, что сыграю ее всего один раз.
Когда Жоарис уверял меня, что следующие спектакли будут легче, он говорил правду, сам не сознавая, что противоречит своим принципам. Во второй, в третий, в десятый раз, как бы я ни старался, все мои действия неминуемо отольются в стереотип. Возможно, другой актер и способен каждый вечер вступать в единоборство с неизвестностью, сохраняя нетронутой остроту переживаний и ни разу не повторяясь, — для меня же слишком велико будет искушение сказать уже сказанные однажды слова, воссоздать вчерашнюю ситуацию, выстроить новое представление по образцу прежнего, защитить себя. Я не из тех, кто уходит не оглядываясь.
Я отправил Бартелеми письмо пневматической почтой. Короткое, пожалуй, даже несколько суховатое. Естественно, я обещаю уплатить неустойку, но главное совсем не в этом — и для него, и для меня. Я предлагаю ему заменить меня в роли Нагого, что он и сделает, безусловно, с радостью. Не думаю, чтобы мой уход был для него катастрофой: спектаклю послужит прекрасной рекламой великолепная нашумевшая премьера. А Жоарис как раз тот человек, который в гораздо большей степени, чем я, способен постоянно перерождаться и каждый день, с неиссякаемым азартом, заново вступать в борьбу, не ведая ее исхода.
Не вернусь я больше и в «Комеди Франсез». Меня теперь так же, как моего старого учителя Дель Мармоля после смерти Орфеи, отталкивает все искусственное. Никогда больше я не буду жить «как будто», никогда не буду умирать смертью другого.
Я еду в поезде, идущем в Льеж. Мы подъезжаем к вокзалу Гийемин. Никто не узнал меня за все время путешествия. При мне только маленький чемодан, где лежит кое-какая одежда да последнее вязанье Сесиль — величиной с муфту.
Скоро я буду дома. Не знаю, как встретит меня отец. Я попрошу его отдать мне «комнату американца». Не думаю, чтобы он отказал мне в такой ничтожной просьбе. Впрочем, он все равно быстро забудет, что в доме есть кто-то, кроме него.