Каждый день, разжигая чахлый огонь в печке, она вспоминала эту встречу и распалялась все больше и больше, однако времени даром не теряла и старательно уничтожала все следы оперного иудейства, которым наделила мужа. Она жгла все подряд: наивные гравюры и невинные партитуры. В то время она походила на окотившуюся кошку: тревожно вздрагивала, то и дело оглядывалась, таращила глаза.
Однажды, возвращаясь домой, она случайно подняла свои чуть-чуть косящие глаза на медную вывеску над дверью — и пришла в ужас. «А. Жакоб, окантовка и изготовление рамок» показалось ей верхом неосторожности. Она сочла подозрительным не библейское звучание фамилии, а сам инициал. Это «А», по ее мнению, прямо-таки изобличало Авраама. Не заходя домой, бросив на крыльце кошелку с продуктами, она помчалась к господину Дюпону, гравировальщику и другу мужа, которого считала человеком надежным. От гравирования до изготовления рамок не так уж далеко, подумала она, и господин Дюпон сумеет придать вывеске невинный вид.
— Я прошу вас об этом, — говорила она ему, — как о величайшем одолжении. Как же вам повезло, что у вас такое обычное, такое невыразительное имя!
Господин Дюпон порекомендовал ей человека, заслуживающего доверия, и через несколько дней на маленькой медной пластинке можно было прочесть: «Альфонс-Теодор Жакоб, окантовка и изготовление рамок».
— Как я счастлива, — говорила бабушка, — этот инициал мог бы ему повредить.
Однако никто и ничто уже не могло повредить Альфонсу Жакобу — отныне он был вне досягаемости. Он скончался в вагоне для перевозки скота, даже не доехав до границы.
— Даже не доехав до границы, — ворчала позднее бабушка, — да ведь Ахен-то всего в сорока километрах отсюда.
В ее голосе звучали то недоверие, то упрек. Она поверила в смерть Авраама только в 1950 году, хотя получила бесспорные вещественные доказательства. Ей передали дедово обручальное кольцо, которое он сам перед смертью снял с пальца и вручил одному из своих товарищей по несчастью. Этот человек был одним из немногих, кому удалось убежать из поезда, проделав дыру в полу вагона, уцелел он и под огнем конвоиров, что было уже просто счастливой случайностью. Таким образом бабушка довольно скоро получила известие о смерти своего супруга.
На внутренней поверхности кольца были выгравированы два имени: «Альфонс — Клеманс» — и дата: «5.5.1905», что исключало дальнейшие сомнения. Клеманс помолчала, отказалась присесть, а потом спокойно спросила:
— И это все?
Ей показали ее собственную фотографию в шестнадцать лет, которую дед передал вместе с кольцом, словно заранее был уверен, что его супруга откажется принять свалившееся на нее горе.
— Вы что же, считаете меня способной носить такую прическу? — только и сказала она.
От кольца она тут же отделалась — подарила его маме, а фотографию протянула мне, держа ее кончиками пальцев.
— Возьми, ты ведь, кажется, собираешь открытки…
Честно говоря, я не нахожу ни малейшего сходства между бабушкой и девчонкой на фотографии, которая размахивает рыболовной сетью на фоне морского пейзажа, намалеванного фотографом. Волосы туго стянуты в пучок, спереди маленькая, мелко завитая челка. Я не знал, кому верить — родителям, которые, получив обручальное кольцо, немедленно облачились в траур, или бабушке, которая не потеряла бодрости духа и продолжала мурлыкать что-то себе под нос и строить планы на будущее, ожидая, когда вернется Авраам. Она делала вид, будто не замечает моей нарукавной повязки, но каждый раз, когда я засиживался у нее, находила предлог, чтобы снять с меня куртку. Когда же я надевал ее вновь, траурной повязки на ней уже не было. В конце концов мама сама решила снять ее и заменить этот траурный символ другим: на какое-то время моим уделом стал серый цвет.
3. В пустыне
Долгое время мой отец хранил супружескую верность. Легкомыслием он заболел внезапно, уже на пятом десятке. Его первая измена показалась лишь коротким эпизодом, недоразумением, таким же нелепым, как помпезный монумент на деревенской площади, и мои родители сочли ее чистой случайностью, которая никогда не повторится.
И все же его первый роман надолго выбил маму из колеи. Она погрузилась в молчание, что, впрочем, вовсе не означало, что она осуждала отца. Ее расширенные потускневшие глаза смотрели в пустоту — она напоминала мне очнувшихся после обморока молоденьких героинь, которых я видел на экране кинотеатра «Монден». Когда отец вернулся в лоно семьи, мама постепенно пришла в себя и вновь приобрела вид уверенной в себе женщины, чье семейное положение вполне надежно, женщины, которая по праву зовется супругой и матерью. Я хорошо помню эти мамины превращения, значения которых я, конечно, тогда не понимал, тем более что в общении со мной маме, с самого моего рождения и до ее смерти, ни разу не изменила выдержка.
А потом это случилось вторично — зимой сорокового года. И третий роман не заставил себя долго ждать, он служил как бы утешением за второй; события развивались стремительно, и вскоре отец пристрастился к адюльтеру, как к алкоголю. Число его побед росло не по дням, а по часам, но, как ни странно, он всякий раз бывал страстно влюблен. Как только с ним это случалось, мама словно исчезала с его горизонта. Она превращалась для него в ничто, в пустое место. Мама же больше всего страдала от того, что отец забывал обратиться к ней, смотрел мимо нее и в глазах его горел юношеский задор.
Положение осложняется, когда особы, которых мама окрестила «юными приятельницами моего супруга», начинают чередоваться с такой быстротой, что отец изменяет уже не только жене, но и «приятельнице», потом сразу двум, а то и трем. Встревоженные, они появляются у нас все чаще. Случается, сталкиваются у дверей, вместе звонят и вместе входят в дом. Мама встречает их приветливо и даже старается иной раз удержать подольше, словно надеется выведать у них рецепт, как завладеть вниманием собственного супруга. Она присматривается к их одежде, к их поведению, любезно выслушивает их. «Конечно, конечно», — отвечает она на все намеки и жалобы девиц. Порой у нее вдруг проскальзывает чужой жест, или она вдруг произносит явно не свое словечко. Есть у нее и свои собственные любимые фразы. «Если бы не война, ничего бы подобного не случилось», — восклицает она ни с того ни с сего.
Мама в ужасе от того, что плохо кормит нас. Я еще не встречал человека, которого до такой степени терзала мания голода. Люди боятся бомб, арестов, S. T. O.[13], мама боится голода. Она чувствует себя виноватой, что не может разнообразить меню, не может достать хороших продуктов. По ее мнению, голодный мужчина хватает все, что под руку попало. «Они отнимают у нас все», — объясняет она «юным приятельницам»: она убеждена, что, коль скоро эти создания способны утолить голод ее супруга, она обязана относиться к ним с уважением.
Отец не проявляет ни малейшего удивления, застав в нашем доме такую странную компанию. Он почти не способен сосредоточиться. В лучшем случае может заинтересоваться кем-то одним, да и то, как правило, ненадолго. А потому он воспринимает ситуацию, которая, кстати сказать, не вызывает у него никаких эмоций, очень своеобразно и совершенно искаженно. Итак, первым делом он направляется к последней по счету из своих «юных приятельниц», не обращая внимания на остальных и, естественно, даже не замечая мамы. Небрежно кивнув всем присутствующим, он усаживается рядом со своей избранницей. Мама тут же идет в кухню, где достает коробки из-под печенья, на которых синими буквами на белом фоне выведено имя Жюля Дестроопера, в этих коробках в тридцать шестом году продавались миндальное печенье и speculoos[14]. В них мама хранит теперь сладости военного времени — собственного изготовления, из серой клейкой муки. Мы не смеем и помышлять о черном рынке. И дело тут не в наших ограниченных средствах, просто с тех пор, как отец презрел законы супружества, он ревностно соблюдает все остальные. Он не желает видеть на столе ничего неположенного. Путая причину и следствие, мама пребывает в полной уверенности, что муж отдаляется от нее, потому что голоден, в то время как, наоборот, его бурная интимная жизнь отбивает у него вкус к другим радостям жизни. Идея питания стоит у мамы во главе угла во всех случаях: стоило ей узнать о смерти Авраама, как она тут же пришла к заключению, что бедняжка умер от голода, «даже не доехав до границы». Голод, по ее мнению, — это корень мирового зла.