— Вот тебе сюжет. Тореадор, которому осточертело утверждать свою власть, власть человека над быком, решает выйти на арену нагим и безоружным.
— А дальше? — спросил я после длительного молчания.
У Жоариса вырвался раздраженный жест.
— При чем тут «дальше»? Сколько тебе лет, Франсуа? Это же не детектив. Развязка — опиум для зрителя, неужели ты этого до сих пор не понял? То, что должно быть «дальше», мы будем искать все вместе: ты, я, зрители. И возможно, каждый раз будем находить что-то новое. Ты только скажи, интересен ли тебе замысел сам по себе. А как его осуществить, это мы решим потом.
— Замысел увлекательный, — отвечаю я искренне.
— Так ты согласен?
— У меня контракт с «Комеди Франсез».
— Ну и что? Не собираешься же ты торчать там всю жизнь?
Вот сейчас бы и поставить Жоариса на место, он явно лезет не в свои дела. Но я не могу этого сделать, в глубине души я с ним согласен. Мне всегда казалось, что человек не должен быть всю жизнь прикован к одному месту и к одному делу. И все же мысль о том, что придется покинуть свои пенаты, мучает меня. Я молчу.
— Мне пока больше нечего тебе сказать, — продолжает Жоарис и каким-то детским, просительным жестом протягивает мне ладони. — Я сам больше ничего не знаю. И не должен знать вовсе на этом этапе — таков в моем представлении современный театр. Все остальное придет в ходе нашей будущей совместной работы. Я уже собрал небольшую группу, — он говорит «группу», а не «труппу» и упорно избегает слов «актер» или «исполнитель», — одна молодежь, все увлечены нашей идеей и готовы трудиться не покладая рук, хоть роли достанутся не всем. У нас две точки опоры: идея и ты. Ты, и никто другой, ты должен быть тем, кто не боится наготы, кто готов сорвать с себя все, отказаться от себя во имя торжества справедливости. Неужели ты этого не понимаешь, Кревкёр? Неужели тебя это не увлекает?
Вот что он, оказывается, задумал: заманить меня на арену и оставить там одного. С глазу на глаз с быком: быком-человеком, быком-вещью, быком-пустотой. Отдать меня во власть толпе, лишить убежища сцены и защиты занавеса, который таит от чужих глаз наше возвращение к реальности и осеняет покровом теней тот кошмарный миг, когда отзвучит последняя реплика. Обречь меня наготе и немоте.
Поведение Бартелеми Жоариса менялось по мере того, как он делился со мной своим замыслом: убавилось иронии, прибавилось дружелюбия. Похоже, он принимал мое молчание за согласие. Скорее подыскать слова, за которыми можно укрыться и переждать.
— Дай мне время подумать.
— О, конечно, подумай, время у тебя будет, но не советую тебе отказываться.
В тоне не было ничего угрожающего, почему же я почувствовал угрозу? Спокойной жизни пришел конец — Бартелеми Жоарис об этом позаботится.
Словно догадавшись, какой паникой я охвачен, он перевел разговор на Льеж. Оказывается, он тоже учился у Цезаря Дель Мармоля. Когда он сказал об этом, у меня возникло странное ощущение, будто меня загнали в ловушку и за моей спиной защелкнулся замок. К авторитету Жоариса прибавился авторитет моего старого учителя.
— Я видел его совсем недавно. И представь себе, он уже два года как отказался от всех учеников. Категорически избегает всего, что связано с театром. Отрекается от него с остервенением, граничащим с безумием.
Я молчал, не зная, в каких словах выразить мое удивление. Но Жоариса не нужно было подгонять вопросами.
— Ты был знаком с мадам Дель Мармоль? С Орфеей Дель Мармоль?
Я только кивнул головой, меня захватили детские воспоминания, я вновь вдохнул пыль старого ковра, на котором мне столько раз приходилось умирать. Перенестись в прошлое для меня такое же облегчение, как и войти в образ другого человека: все средства хороши, лишь бы ускользнуть от зыбкого настоящего. Мадам Дель Мармоль встала передо мной как живая: вся в сером, она семенит нам навстречу. Всех сбивало с толку ее имя, но для уроженки Эно, где на каждом шагу натыкаешься на Диогена, Ригобсра, Одона, Сильву, Кордулу, в нем не было ничего странного (оттуда родом был и ее муж, которого, разумеется, звали Юлием Цезарем).
— Значит, Орфею ты помнишь. Так вот, в один прекрасный день она отправилась за покупками к Вакслеру, сказав, что вернется минут через двадцать. Она не вернулась ни через двадцать минут, ни к следующему утру. Утром ее обнаружила, явившись на работу, продавщица из Бон-Марше: Орфея лежала под грудой занавесок, упавших со стенда. Видимо, она схватилась за них, теряя сознание или спасаясь от кого-то. Татийон, врач, потребовал расследования, прокуратура распорядилась произвести вскрытие. Зря они все это затеяли. Ничего яркого, кроме имени, в мадам Дель Мармоль не было. У нее действительно был вид жертвы, но трудно представить, чтобы кому-то пришло в голову ее убить. Правда, на шее у нее обнаружили какие-то подозрительные следы. Их могли оставить руки убийцы, но с тем же успехом и шнур от занавесок, обвивший ее шею. В конце концов следствие вынесло вердикт: естественная смерть. Цезарь, однако, не нашел в этом ничего утешительного. Вскрытие его сокрушило. «Ее разрезали на куски!» — восклицал он то и дело. Тут-то и обнаружилось, что замкнутость вовсе не свойственна его натуре что его знаменитая немногословность — плод многолетнего труда. Он ходил по улицам, останавливал прохожих, что-то втолковывал им, размахивая руками. Завел себе дружков во всех погребках, стал своим человеком во всех городских углах, в случае необходимости изъяснялся даже на ломаном валлонском. Любимый его рассказ — как в момент вскрытия он почувствовал скальпель собственной кожей. Его мучила не столько смерть жены, сколько «то, что они с ней сделали после смерти». «Ведь они это сделали без ее согласия», — твердил он и приглушенно хихикал — смешок постепенно набирал силу и обрывался каким-то странным иканием, которое легко можно было бы принять за всхлипывание, если бы этому не мешал хитроватый огонек в глазах. «Правда, и я не на все спрашивал у нее согласия», — заключал он.
Во всяком случае, его любовь к театру на этом кончилась. «Играйте и дальше, если желаете, — говорил он, — а я все, завязал». Он повышал голос, у него появлялись местные выражения и даже выговор. «Нет, я больше не играю, я не могу играть в этом мире», — говорил он, ударяя по столу. Он разом перечеркнул свою предыдущую жизнь, а к актерам проникся отвращением. «Неужели вам не стыдно ломать комедию?»— спрашивал он своих бывших учеников.
Жоарис смотрел на меня так, словно его рассказ имел прямое отношение ко мне.
— Видишь, Кревкёр, и ему тоже стало стыдно ломать комедию.
Я не спросил, что он имеет в виду под словами «и ему тоже…». Наверное, он метил в меня, давая понять (и возможно, с полным на то основанием), что его театр совсем иной природы, чем мой. В одном я уверен: все, что он говорил, он говорил неспроста. Он хотел прочертить границу и заставить меня ее перешагнуть, перейти на его сторону. И вновь я почувствовал скрытую и неясную угрозу, как в туманных пророчествах отцов церкви. Похоже, он клонил к проблеме добра и зла, теперь это снова вошло в моду. «Если я не уйду из разряда государственных служащих, не покину сей притон разврата, то обреку свою душу аду» — к этому в конечном счете сводится все.
Долгое время я находился под впечатлением ужасной картины: Орфея Дель Мармоль, запеленатая в белые муслиновые занавески, не выдержавшие тяжести ее невесомого тела, — возмездие за жизнь, искалеченную искусственностью.
Я никогда не рассказывал Сесиль об этой встрече с Бартелеми Жоарисом. Мне хочется думать, что я просто оберегал ее покой, но в глубине души я подозреваю, что истинная причина моего молчания в другом.
13. Кончина верхнего «фа»
Я очень скоро отказался от борьбы с мадам Баченовой — уж слишком неравными были наши силы. Хоть мы с Сесиль нежно и верно любили друг друга, в нашем браке с самого начала что-то было не так.
Вокал пожирает Сесиль, и я бессилен ей помочь. Она сидит за инструментом целый день и добрую часть ночи. Я часто прихожу работать к ней во флигель, но она не замечает меня. Всякий раз, когда она на секунду прерывает свои экзерсисы и поворачивается ко мне на табурете, я вновь полон надежд. Я ловлю ее взгляд, делаю к ней шаг, другой, но ее глаза не встречаются с моими, они устремлены куда-то сквозь меня, словно я — бесплотная тень. Для меня эта игра в прятки — мучительнейшее испытание. Когда Сесиль смотрит вот так, я с трудом узнаю ее и неизменно вспоминаю святую Бландину: едва она избежала когтей льва, как на нее спустили разъяренного быка, жизнь в ней держится только чудом и избавление от чудовищной муки оборачивается прелюдией к чудовищной смерти.