На этот раз лента крутилась в тишине, слышалось только легкое поскрипывание магнитофона.
Когда я спустилась вниз, Паскаль сидел перед телевизором, а на ногах у него уже были тапочки на меху. Никогда не видела человека, который бы так мерз. Я ничего ему не сказала об истории с Бертело, но он спросил:
— Не знаю, что за звуковой материал ты притащила, но это по крайней мере Сара Бернар, да?
В другой день я бы просто ему ответила: «Да, в этом роде», потому что считаю совершенно ненужным распространять свою служебную жизнь на наш домашний вечер. Но в этот раз я сказала:
— Это не Сара Бернар, а моя сослуживица, у нее настоящее театральное дарование.
Паскаль был тронут моей откровенностью. Он подсунул носок тапочки под бок Антонию, спавшему на коврике перед телевизором, и сказал:
— Мы проведем прелестный вечерок.
Я ответила:
— Почему бы и нет? — хотя в любой другой день под предлогом работы закрылась бы на втором этаже. Не для того, чтобы испортить удовольствие Паскалю, а потому что не выношу, когда забегают вперед и занимают время, которое еще не настало. Никто не может знать, когда выпадет «чудный вечерок».
Антоний приоткрыл глаз. Паскаль улыбнулся, обрадованный моим добрым расположением духа, поманил пса, и тот прыгнул к нему на колени. Даже эта картина образцового семейного счастья не вывела меня из себя и я не возмутилась, что нарушается наше с Антонием соглашение.
Мы сели за стол очень поздно, и, к собственному удивлению, я рассказала Паскалю свой день, вместо того чтобы заложить белье в стиральную машину, как делаю это каждый вторник и каждую пятницу после ужина. Болтая без умолку, я получала даже удовольствие от своего безделья. Устроившись в кресле, я выкурила сигарету и на десерт выпила бокал вина. «Это оргия», — сказал Паскаль, и я ответила: «Да». У меня, наверно, было серьезное выражение лица, потому что улыбка Паскаля угасла. Тем не менее он предложил мне посмотреть его последние слайды.
Удивительно, что такой доброжелательный человек упорно предлагает мне развлечения, которых я терпеть не могу и даже побаиваюсь, но на самом деле он не знает ни того, что я их опасаюсь, ни того, что я терпеть их не могу. Я, пожалуй, никогда своему мужу не признавалась, что боюсь, умираю от страха. Он не очень наблюдателен, а может, просто скрывает это. Во всяком случае, похоже, он никогда не замечал, что я почти всегда уклонялась от этих просмотров, и никогда моих отказов не комментировал.
На этот раз я не запротестовала, когда он развернул на стене экран. Не надо думать, что и совсем не интересуюсь работой Паскаля, но, может быть, интерес этот немного сторонний. Я смотрю его подборки, слежу за опубликованными фотографиями и, честно говоря, лучше его знаю, что на них изображено, знаю их хронологию. Он, однако, никогда не позволяет мне их классифицировать, у него своя собственная система, совершенно ложная. Вначале он недолюбливал слайды, предпочитая черно-белую фотографию, и делал их только по заказу. Теперь у него это стало страстью. Ему нравится показывать на стене портрет, эскиз или пейзаж такими, какими он вроде бы их увидел, но измененными, едва ли не фальсифицированными, и ему интересно это смещение, это «что-то другое», ускользающее из-под его контроля, но вместе с тем и не совсем «что-то другое», а все-таки похожее на обычную фотографию. Он без ума именно от того, что внушает мне страх. Обычно я довольствуюсь тем, что смотрю слайды без проектора, на свет. Мне нравятся эти маленькие, отдаленные изображения того, что видел Паскаль. Я считаю это хорошей супружеской дистанцией; не надо жить слишком близко друг к другу. Я не хочу быть ни Каатье Балластуан, ни Антуанеттой Клед, ни Натали Бертело. Каждая из них на свой манер обожгла крылышки у супружеского очага. Мари, пожалуй, ближе всех к моему идеалу. Я никогда не слышала от нее ни единого имени, не имеющего отношения к Центру.
Вчера вечером на несколько часов я потеряла эту дистанцию. Я чувствовала себя такой близкой Паскалю, что еще немного, и я бы позавидовала месту Антония у него на коленях; я испытывала смутную тоску по тому супружескому единству, о котором говорит нам Библия. Вообще-то мне это кажется абсурдным, даже в любви физической: я предпочитаю оставаться сдержанной, особенно мне претят последующие излияния чувств, грозящие нарушить душевный покой женщины, как, впрочем, и всякие нежные слова и прозвища. Я никогда не звала Паскаля иначе, как Паскалем, да и он быстро перестал говорить «милая». Слайды мне понравились. Это были крупные планы самых скромных предметов, таких, как половая щетка, ведро, тапочки, в них не было ничего подозрительного. Потом Паскаль спросил меня, не хочу ли я посмотреть, что ему удалось выжать из интерьера автобуса, в котором утром едут на работу. Я почувствовала, что не смогу ему отказать. Да там и было всего несколько слайдов. На последнем была снята издали, со спины, молодая женщина. Стоя в дверном проеме на площадке автобуса, она держалась за хромированные вертикальные поручни, напоминая распятие. Очень хорошо просматривались на экране детали ее белой блузки. Полы и рукава по низу были отделаны зеленой и черной вышивкой. Это, конечно, не слишком дорогая вещь, и она немного мятая, но ничего похожего я не видела. Волосы ее против света казались очень темными, но они растрепались, и от этого вокруг головы был прозрачный ореол.
Паскаль просто сказал: все, конец, и выключил проектор. Сложил его, в полной тишине скатал экран. Было около полуночи, но спать мне не хотелось. Паскаль поцеловал меня и поднялся с Антонием, унося под мышкой его коврик.
Я, может, на минутку задремала, затем мне пришла в голову мысль, неизвестно, по правде говоря, чем вызванная. Я подумала, что моя старенькая горжетка из куниц, может быть, валяется на верхней полке «пенала». Я припомнила, что сложила туда, когда мы переезжали, несколько вещей, которые не хотела выбрасывать вот так, в спешке. В памяти всплыло, как я перевязывала крафтовые пакеты, складывая в них всякое ненужное барахло. Они, должно быть, там и лежат, это высоко, и мне их не видно, я ведь скорее маленькая. Я ждала довольно долго, надеясь, что Паскаль уснет и мне не понадобится ничего объяснять ему. Мари-Мишель как раз на днях говорила, что больше всего в супружеской жизни ее пугает необходимость комментировать собственные действия, и тут я с ней совершенно согласна.
Паскаль спал не так спокойно, как всегда. Когда я вошла в комнату, он повернулся к стене. Антоний тихонько посапывал. Я встала на табуретку и вытащила из шкафа с полдюжины пакетов, на которых ничего не было написано и которые не вызвали во мне никаких воспоминаний. Не знаю почему, но я решила не открывать их в спальне и спустилась вниз. В пакетах лежали какие-то куски материи, красивая разбитая тарелка, но куницы не было. Мне бы воспользоваться своими поисками, чтобы принять наконец решение насчет всех этих вытащенных из шкафа вещей и лечь спать, но я упрямо рыскала по всему дому в поисках куницы. Был уже второй час, когда я поднялась наверх, даже не потрудившись убрать разбросанное. Такого со мной с детства не приключалось. Вопреки всему, потеряв куницу, точнее, ее след, я испытала только легкую досаду. Когда я поднялась, Паскаль спокойно спал на своем обычном месте. Антоний тоже. Дверцу «пенала» я оставила распахнутой настежь, но тревоги это у меня не вызвало. Я закрыла шкаф с ощущением полной умиротворенности. И поняла, как бесконечно покойно мне на своем месте и как бесконечно далек от меня лес. Мне казалось, что за этим, уже кончающимся, замечательным днем последуют другие такие же.
В четыре часа я, как всегда, проснулась и зажгла лампу у изголовья. Паскаль спал, Антоний тоже. Лес по-прежнему почти ничем не угрожал, но заснула я снова с большим трудом. Не очень досаждая, исчезнувшая куница все-таки не шла у меня из головы. Смешно было зависеть от судьбы вещи, на много лет потерявшейся из виду, но, если бы мне удалось найти этот кусочек меха, я испытала бы счастье успокоения: радость развязки, конец истории, нечто похожее на то счастье избавления, которое испытала Анна Австрийская, прикалывая к платью алмазные подвески.