— Вы хотите знать, не отвлекают ли меня от писания мои скромные коллажи? Напротив, они бесконечно питают мою, как вы говорите, «монографию».
Нетрудно заметить, как Каатье отвергла мои «иконографические поиски», превратив их в «скромные коллажи». И вовсе не из скромности, а из отвращения к моей терминологии. Когда мы выходили из спальни, она сказала:
— Вы видели, что стены голубые? Точно такой же голубой цвет — в соборе, в часовне Пресвятой Девы.
С минуту она была в нерешительности.
— Если вам нетрудно, не говорите обо всем этом девочкам. Они не поймут. Их больше всего злит то, как я избавляюсь от супружеского рабства, затрачивая при этом столько энергии на выполнение задачи, по их мнению, бессмысленной.
Это правда, «девочки» издеваются над Каатье из-за каждого ее, с феминистской точки зрения, проступка.
Трата сил понапрасну, бегство рабыни, говорит Ева. Боготворить изображение любовницы мужа — дальше ехать некуда, добавляет Мари-Мишель.
— Ну вот еще! — вскрикивает виновная. — Я же не знаю, чья это фотография, — в этом-то вся и прелесть.
— И для тебя — весь смысл жизни?
— Простите, девочки, но у меня добрые старые представления о взаимоотношениях полов, и я поступаю, как могу.
— Но ты своими коллажами только себя и спасаешь.
Каатье хохочет, она не обидчива.
— Таких женщин, как ты, рано или поздно пригвоздят к позорному столбу.
Я не могу одобрить мечту Евы о феминистской расправе, но во многом она права. Если я слишком долго распространяюсь о жалких приключениях мадам Балластуан, то потому, что они меня шокируют, как шокирует поведение мадам Клед, ее малодушие, душевный раздрызг, способность прибегать к уверткам, дурацкая привязанность к цветку. Такие женщины просто опасны.
Больше я в сквере не бывала. Теперь прямо с автобуса я иду на работу и появляюсь там первой, за исключением тех дней, когда безалаберность Антуанетты приводит ее туда еще раньше, и тогда я нахожу на своем столе ее перчатки, ее «Робер» и листки из блокнота, где она по десять раз, прежде чем решится заглянуть в словарь, выводит слова, в написании которых сомневается. «У меня неплохая зрительная память, — говорит мадам Клед, — главным образом, конечно, на лица». И правда, последнее нацарапанное слово всегда написано без ошибок, но не проверить его она не может.
Иногда, придя на работу, я застаю ее уткнувшейся в словарь, хотя раскрыт он вовсе не на нужной ей странице. Она застревает на каждом слове, которое, казалось, вовсе не должно было ее привлекать.
— Эта мания досталась мне в наследство от матери, — говорит Антуанетта, — она так прилипала к гравюрам. Не могла оторваться от портретов знаменитостей, которые ей нравились. И вот однажды серьезный бородатый профиль Яна Гуса увел ее дальше, чем это можно вообразить. Она впитывала каждую фразу из статьи в словаре, ему посвященной, искала значения непонятных ей слов на других страницах. Этот чешский реформатор заставил ее совершить прогулку по словарю от «предтечи» до «отлучения» и «еретика». Она склонялась над картой Чехии, чтобы найти там Прагу, и над картой Швейцарии[4] в поисках Констанца, где был разожжен костер. У родителей моей матери был довольно старенький энциклопедический словарь либерального толка, где несколько статей было посвящено гуситам и гуситскому движению, и другой, более современный, где много места уделялось академическому искусству и была помещена репродукция картины чешского художника по фамилии Брожик, называвшейся «Ян Гус перед судом Констанцского собора». Нескольких разнородных сведений оказалось вполне достаточно, чтобы дать направление умственному развитию моей матери, и, честно говоря, это даже повлияло на ее характер. В основе всего, уверяю вас, были исключительно эмоции. Ее любимая цитата: «И прах его бросили в Рейн…» — относилась, естественно, к ее любимому герою. И еще у нее был удивительный талант произносить эту фразу к месту, не злоупотребляя ею, и цитата всегда воспринималась так, будто слышали ее впервые. Голос у мамы был красивый, и когда она говорила: «И прах его бросили в Рейн», — мурашки по спине пробегали. А потом все замолкали, даже если слушателей было человек десять.
Антуанетта вздыхает и возвращается к своей навязчивой идее.
— Знаете, кем бы я хотела быть? Шахразадой… Ох, надо поделиться этим с девочками! Феминистское движение нуждается в героинях, а эта подойдет не хуже кровавой Юдифи с головой генерала под мышкой.
— И не пытайтесь, Антуанетта, я заранее знаю, что вам ответят девочки: Шахразада сражается способом чисто «женским» и ее хитрость — хитрость рабыни.
— К концу жизни, — говорит мадам Клед, снова возвращаясь к своей матери, — она стала цитировать любимую фразу «И прах его бросили в Рейн…» в несколько ином смысле, будто вся ее духовная жизнь была сосредоточена на этом заживо сожженном и разрушение личности началось именно с него. Во всяком случае, я могу утверждать, что рожденная в эпоху, когда образование, которое получали девушки, было весьма ограниченным, моя мать сумела извлечь поразительно много из словарей, куда она так часто заглядывала. Позволю себе заметить, что многие нынешние педагоги используют тот же метод «смысловых узлов». Правда, мама была человеком упорным и очень собранным, чего не могу сказать о себе. Все мое образование в основном почерпнуто из «Недели Сюзетты»[5].
У мадам Клед несносная привычка вечно заниматься самокритикой. Тем более несносная, что она почти никогда не заблуждается на свой счет. Это верно, про Бекассину[6] она знает больше кого бы то ни было, в ней все еще живет маленькая девочка 1925 года. Не знаю почему, но ее трезвый взгляд на себя бывает мне неприятен, как неприятна виртуозность вундеркинда.
— Должна признать, — говорит она, — пользоваться словарем разумно я не могу. Отвлекаюсь: то читаю про слова, которых не знаю, то рассматриваю картинку, где изображен коала, то рисунок больного органа в разрезе.
Она улыбается, видимо, довольная собой: она принадлежит к тому поколению, которое провозглашало: «Грех признанный — наполовину прощенный» — идея, нынче вовсе не популярная.
Манера Антуанетты Клед рыться в словарях выводит меня из себя потому, что я терпеть не могу, когда книгу выворачивают наизнанку. Несмотря на все вышесказанное, отношение мадам Клед к словам отнюдь не легкомысленное, уж скорее болезненное. Каждое ее вторжение-налет на «Робер» связано с риском получить тяжелую травму. На днях она напала («напала» именно то слово, потому что она открывает «Робер» наудачу, как люди открывают Библию, чтобы найти там совет свыше) на слово «дербалызнуть». Я услышала, как она вскрикнула:
— Тысяча девятьсот сорок шестой! Оно датировано тысяча девятьсот сорок шестым годом!
Мари Казизе спокойно подняла голову:
— Это год моего рождения.
— Я дала бы вам лет на десять меньше, Мари, — говорит мадам Клед с искренним изумлением, в то время как я дала бы слову «дербалызнуть» на полвека больше… Мне кажется, я знала его всегда.
Я сухо напомнила Антуанетте, что она открыла словарь, чтобы выяснить, как пишется «цинния», с одним «н» или с двумя. Ее увядшее лицо покрылось девическим румянцем, будто я уличила ее в том, что она стянула что-то с прилавка универсама. Но я была безжалостна:
— Но вам же совершенно ни к чему слово «дербалызнуть», Антуанетта.
Мои слова произвели столь сильное впечатление, что Мари строго посмотрела на меня.
— А если Антуанетте хочется задержаться на этом слове?
Я, в общем, обрадовалась вмешательству Мари, хотя оно и было похоже на выговор, — я видела, что Антуанетта вот-вот расплачется, и просто не представляю себе, как бы я это вынесла. Она так вдруг обрадовалась возможности вернуться к своей прежней мысли, что у нее даже хватило смелости ее развить.
— Это невероятно, как подумаешь, что есть столько слов моложе меня. Особенно «дербалызнуть», казалось, будто я всегда его знала, а сегодня выясняется, что родители мои умерли, ни разу его и не услышав.