Мама снова повернулась ко мне, продолжая улыбаться.
— Ну как, Костенька, ты все еще не надумал, кем хочешь стать?
Этот разговор у нас с мамой давнишний. Каждый год она по нескольку раз выспрашивала меня, что я думаю делать после школы. Ей очень хотелось, чтобы я поступил в сельскохозяйственный институт и непременно бы стал, как и она, агрономом. А я не очень-то торопился задумываться над своим будущим, таким неясным и таким далеким. Отмахивался:
— Там будет видно.
Одно твердо хотел — в армию! И не куда-нибудь, а в авиадесантные войска. Сейчас мне пришлось ответить то же самое.
— Впереди еще полно времени. Придумаем чего-нибудь…
На этот раз мама вдруг огорчилась, как никогда раньше.
— Что же ты, Костенька?.. Пора бы уже решить. Это так важно для меня, просто необходимо, если бы ты знал…
Я пожал плечами:
— Да почему, мам? Чего торопиться? Мне еще вон сколько учиться — целых три года! Говорю — успеем, придумаем.
Мама растерянно глянула на меня, будто я ее очень озадачил. И сказала:
— Да, да, сынок… Ты прав: еще три года… Целых три года. Боже мой, как это много…
И вдруг прижала край подушки к лицу и заплакала. Я испугался, схватил ее руку.
— Мам, ты что?! Мам? Не плачь. Хочешь агрономом — так агрономом! Я постараюсь!..
Я все прижимал мамину руку к себе, будто это могло принести маме облегчение. Наконец мама успокоилась.
— Ну вот, кажется, прошло… Видишь, какая я стала плакса…
А потом сказала:
— Третьего дня у меня Батраков был… Мы с ним много и хорошо поговорили. И о тебе тоже.
Я лихорадочно стал перебирать в памяти: что же я такого натворил, чтобы надо было обо мне говорить с самим председателем колхоза? Мама поняла.
— Нет, нет, не волнуйся. Просто Василий Кузьмич обнадежил и очень успокоил меня. Он пообещал, что всю заботу о тебе возьмет колхоз. Сколько это будет необходимо. Так что ты, сынок, знай и если придет такая нужда, обращайся прямо к Батракову.
Я обиделся:
— Все время говоришь, что я уже большой, а сама мне нянек ищешь. Обойдусь. Дома у меня полный порядок. Приедешь — увидишь.
Мама отвела глаза.
— Боюсь, не скоро увижу…
Я растерянно посмотрел на маму: что с ней? То убеждает, что скоро вернется домой, то вдруг такие слова.
— Почему не скоро?
— Мало ли… После операции полежать придется, сам понимаешь. Поэтому и беспокоюсь. Был бы у тебя еще кто-нибудь близкий — бабушка, тетка, дядя, может, я и поуверенней себя чувствовала. А то — никого! Двое нас на всем свете. Случись что со мной, как жить будешь? К кому голову приклонишь?
Я молчал. Что тут скажешь?
— Послушай, Костенька, — голос мамы совсем упал, едва слышен. — Может, с отцом увидишься, поговоришь? Какой он ни есть, а отец, родной человек: может, посоветует что, поможет в трудный час, а?..
Впервые за два года она заговорила о папке, да еще вот так. Это поразило меня больше всего. Неужели ей так худо? На моем лице, видимо, отразилось что-то, мама вдруг замолчала, притянула меня к себе, прижалась к моей щеке.
— Все обойдется, милый, все будет хорошо… Просто я сильно устала и соскучилась… Вот и лезет всякое в голову.
В палату заглянула сестра, сказала, что больным пора готовиться к обеду и отдыху. Это значило, что мне надо уходить. Мама вздрогнула, но не отпустила, а еще крепче прижала к себе, словно меня кто-то хотел отнять. Она торопливо поцеловала в лоб, в щеку, в нос, потом отстранила немного, заглянула в глаза, улыбнулась и снова принялась целовать…
— Ну, ты чего, мам? Я теперь часто буду приезжать к тебе, каждый выходной… Вадим мне так и сказал. На весь день. А ты… А ты, будто я на целый месяц уезжаю…
Уходил я с тяжелым сердцем. Все мне почему-то казалось, что я чего-то не понял и не сказал маме. Самого главного не сказал. И это мучило меня, хоть возвращайся.
Вадим ходил вокруг мотоцикла с тряпкой и натирал и без того сияющие детали. Увидел меня, забросил тряпку в передок коляски, спросил участливо:
— Перерыв на перекур?
— Нет, все, Вадим…
— Мог бы еще погостить. Я же говорил: хоть до вечера… Значит, заводить Коломбину?
Он почему-то называл свой мотоцикл Коломбиной. Я кивнул.
— А по какой причине у тебя опять губы книзу?
Я поднял глаза: Вадим сам-то был сумрачный, невеселый. Все он понимал.
— Худо, Вадим, очень…
— Знаю — никакие утешения не помогут. Сам пережил такое. Но, — он слегка ткнул кулаком меня в грудь, — но это не значит, что надо опускать крылья. Ты хоть и подлетыш, но все равно мужчина. Так держись, черт побери! Держись, Костя, потерпи: поднимется мама. Операцию сделают и поднимется. А операция, кстати, не очень уж сложная.
Я недоверчиво взглянул на Вадима.
— Откуда знаешь?
— С главным врачом разговаривал. Он обнадежил. Ничего, говорит, страшного. Через неделю-другую после операции встанет.
— А операция когда?
— Операция-то? Так… В пятницу, кажется. Ну да, в пятницу. А в воскресенье мы нагрянем. Добро?
Приехали мы в Ключи, когда солнце уже почти касалось горизонта: носились по степи. Забрались куда-то далеко-далеко, увидели небольшой колок — островок из березок среди пустой равнины, улеглись там на прохладную зеленую траву, какая растет у нас только по веснам. Лежали и глядели сквозь листья на далекое блеклое, словно выцветшее, небо; следили, как в нем лениво плавал коршун.
Разговаривать не хотелось. Я думал о маме. Не выходили из головы ее разговоры об отце и моей будущей профессии. Ну, о папке ладно, все как будто понятно: мама беспокоится, что я так надолго остался один, и боится, чтоб со мной ничего плохого не случилось. Но почему ее так сильно огорчил ответ, что у меня впереди полно времени и мы еще успеем с ней подумать о моем будущем? Что я такого сказал? Почему она заплакала, да еще так горько? Ведь времени и вправду полно — целых три года! Мама сама потом повторила: «Три года, как это много…».
Внезапно я подумал, а что, если маме именно сейчас, когда так тяжело и трудно, хотелось услышать ответ на свой вопрос? Может быть, от этого ей стало бы получше? Она сказала: «Это так важно для меня!..»
Я стремительно сел, словно в спину толкнула пружина. А я? Вместо того чтобы постараться успокоить ее, продолдонил, как безмозглый попугай, свое «успею»!
Вадим повернул голову, поглядел на меня внимательно, но ничего не сказал. И только, когда я снова прилег, вздохнул неожиданно:
— Однако пора ехать… А жаль. Хорошо тут. Верно?
— Хорошо, — ответил я, хотя меня уже не радовали ни березки, ни прохлада.
— Вот я и говорю, — словно бы продолжая разговор, проговорил Вадим, — дай нашей степи вволю воды — через три-четыре года не узнаешь. Нам уже не понадобится с тобой накатывать сотню километров, чтоб найти вот такую тень и зеленую траву… Все будет под боком.
Вадим уже взялся заводить мотоцикл, когда я неожиданно для себя спросил:
— А в этой эспетэушке долго учиться?
— В какой эспетэушке?
— Ну, в которой ты учился.
— А, в училище мелиорации!.. Три года. А что?
— Ого! — произнес я. — Училище, а так долго.
Вадим нахмурился, сказал грубовато:
— Не пойму — чего огогокаешь? Ты, может, училище спутал с какими-нибудь трехмесячными курсами кройки и шитья?
О ПТУ я никогда не думал и не интересовался ими. У меня была одна забота — во что бы то ни стало закончить десять классов, а там, дескать, все само собой утрясется, то самое проклятое «успею». Поэтому на вопрос Вадима я лишь пожал плечами и, видимо, очень пренебрежительно, потому что Вадим обиделся не на шутку.
— Ишь ты, мальчик с чистоплюйским гонором! Значит, по-твоему, училище — дело третьего сорта? Для менее достойных? Так, что ли?
Я молчал: во-первых, ничего подобного не считал, во-вторых, не ожидал такой горячей и неожиданной отповеди. Вадим, видя мою растерянность, смягчился.
— Училище для многих — родной дом: и кормит, и одевает, и учит. Когда мои товарищи, с которыми я учился в школе, сдавали экзамены за десятый класс, я уже имел профессию, тот же аттестат зрелости, да еще и шоферские права: в нашем училище каждый должен был уметь водить машину… Вышел, как говорится, вооруженный до зубов: хочешь — иди работай, хочешь — работай и учись дальше, в техникуме, в институте, где пожелаешь. Вот она какая, эспетэушка! Так что ты зря пожимаешь плечами да кривишь губы.