Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— С чего это вдруг?

— Не знаю, драго.

И оба умолкли, погружаясь в вечернюю тишину, Пахло в лесу грибами, скошенным сеном несло с того, лугового берега, дым костра прибавлял горьковатый вкус этим запахам и в то же время нес с собой еще один — домашний запах печеной картошки и нехитрой похлебки, варившейся на костре. Было в этом что-то столь древнее, вошедшее в кровь, столь цыганское, что казалось: века соединились воедино и нет рядом огромных городов, а осталось только одно маленькое кочевье — их жизнь и судьба.

— Эй, — окликнули их от костра, — поесть надо, не стоять же вам всю ночь в обнимку.

— Идем, Леший, — сказала Риста. — Леший ты и есть — от леса не оторвешь.

— Да и ты ведьма, смотри, как бы русалкой не стать.

— Ой, не боюсь, как жена твоя, вешаться не стану, за себя постою.

Хотел Леший ее ударить, но сдержался — чего себя перед табором позорить, когда-нибудь он с ней за все посчитается. Мало ее цыгане били, до полусмерти убивали, отлежится, отмоется, синяки сведет и краше становится, только глаза злее блестят, особо когда золото видит. Ведьма!

У костра, уже успев выпить и закусить, мирно беседовали старики, подходили потихоньку мужчины, женщины разливали похлебку. Только Мара — глухая старуха — отрешенно сидела в стороне. Никто не решался ее беспокоить — старость сама знает, что ей делать — жить под солнцем или ждать смерти. Рождалась песня:

Ой, заря алая,
Угасни, угасни!
Заря алая, прочь иди!
Вы разгоритесь светом,
Вы разгоритесь светом,
Ясные звездочки!

Федька, старший сын Лешего, сидел белый, ни жив ни мертв — Риста и с ним игралась. Теперь он ревновал ее к отцу, и Леший понимал: думает, кого убить — себя, ее или отца, но не было у Лешего на него зла, просто жизнь перепутала, стреножила их, как лошадей, и вырваться нельзя, к тому же, как ни пытался забыть Леший свою любовь к жене, после ее самоубийства свербило на душе. Он нахмурился еще больше, но сыновей своих не трогал, как будто вина какая на нем была. Хорошо, что хоть младший в город подался, в ансамбль, уж больно гитарист мастерский и голосист. Да что скрывать, он и сам еще певец хоть куда. Это у них в крови: и отец его в кабаке пел, и дед хореводом был, а прадед, как говорили старики, весь табор мог своим голосом поднять, да и кузнецом был отменным — в него Леший талантами, да судьба не сложилась. А теперь вот — Риста. Он на нее глаз положил, когда ей шестнадцать было, а ему-то тогда сорок шесть стукнуло, и жена еще в самом соку была. А он нет-нет да на Ристу взглянет — огонь бесовский так и горит в ней. Прошло время — Риста всем женихам отказывает, путается с кем попало, особенно за золото — на все идет, больно золото любит. Правда, никогда с гадже не уходила, но обирать она их умела — больно хороша цыгануха, а пока чужой разбирается, что к чему — табора и в помине нет, ищи-свищи. Зато свои били Ристу как могли, досаждала она всем, никого не слушала, ни с кем не считалась, даже на баро огрызалась. Вот это-то Лешему и нравилось в ней: сам он, стиснув зубы, терпел приказы старейшин — не уходить же из табора. Своя дума была у него, своя мысль. Он цыган получше многих, ему и карты в руки. В общем, не выдержал Леший, подкатился к Ристе. Она за золотое ожерелье на все была согласна. Но решил Леший, что она к нему и без золота бегать будет. Так ей и сказал:

— Не цыгане у тебя были, так, гулянье одно; ты и золото полюбила, потому что не знаешь: жить с цыганом настоящим — это и есть счастье.

А Риста смеется:

— Да теперь я уже золота не разлюблю, если его вкус узнала раньше, чем тебя.

Встретились они однажды. На той поляне вся трава изрыта, все кусты поломаны: за сосну держался, чтобы в небо не взлететь.

Вот с той поры с Розой у них совсем плохо стало, и раньше неладно было, а потом и совсем никуда. Ну, Риста, конечно, бегала от него, за золотом бегала, все кричала:

— У тебя жена да сыновья, а у меня золото и воля.

Но уж когда они вместе были, весь мир рушился. Вот сидит она далеко от него, с молодым цыганом переглядывается, и тоскливо у Лешего на душе.

Тьма сгустилась. Тени скользнули вдоль поляны.

— Не спится, чявалэ, — сказала Мара и тяжело вздохнула. — Что-то мучает, душе покоя не дает. Вот и ты, Леший, как ручей замутненный, жил себе легко и свободно, да перегородило тебя деревце, сброшенное бурей, дышать трудно стало. А рассказал бы мне, старой, что у тебя болит, может, и полегчает?!

— Я, пхури, от себя болен. И никто помочь не сможет, кроме меня самого. А мне уже и радости не надо, от нее тоже устаешь, от радости. Как птица я пел, как песня жил, ничего вокруг не замечал. Не понимал тех, которые по-другому все видят. Вот и споткнулся.

— Так в чем же грусть твоя, морэ? Что в тебе ноет? Или сказать не можешь? А ты избавься от кручины, глядишь, и снова посветлеешь.

— Вот ты долго жила, пхури, людей видела, все понимаешь, скажи, сделай милость, от любви умирают?

— Э, родной ты мой, хоть и из чужого табора, сколько я на земле этого зелья повидала, сколько о нем слышала! Еще как умирают, только от нее и умирают те, у кого сердце слабое. Как музыка эта любовь: начнет птица петь и остановиться не может. Пока не допоет до конца, груз свой несет.

— Значит, нет другой дороги у любви, пхури, кроме как к смерти?

— А не торопи свою смерть, молод ты еще. Она сама в свой черед придет. И никто из людей тебе не поможет: они завистливы, не могут чужой радости видеть.

— Разве смерть — это радость, пхури?

— Покой всегда радость!

— А человек успокоить не может?

— Через слова чужие ты страдаешь, Леший, через память страдаешь.

— Наверно, пхури?! Как понять мне это? Заблудился я в лесу, не вижу дороги.

— Ты послушай, что я тебе скажу. Помню об этом давненько, еще от своей бабки, а та от своей слышала. В давние года, значит, все это приключилось. А в старину как: законы почитали, не то что сейчас. Удержу никому нет, потому как Бога в сердце не держат. И жили тогда двое: цыган с цыганкою. Уж так они любили друг друга, что и сказать невозможно. Сразу, как встретились, так и полюбили. Она — молодая да пригожая, а он старше ее был годков на двадцать, да умом взял. Радости их конца не было, завидовали им люди. Лишь одно у них было плохо: ревновала она его даже к пню березовому. Он себе посмеивался поначалу, а потом стал примечать: куда ни пойдет — она следом потихонечку. Ну да ладно, что об этом говорить?! Жизни ему никакой от ее ревности не стало. А любил тот ром свободу, милый ты мой, пуще всех даров земных: весельчак он был, да и пел так, что Боже ж ты мой!.. Охватила тут его тоска великая, взыграла в нем ярость, и, несмотря на любовь свою, стал он с другими цыганками заигрывать. А его цыганка пуще злится да в сердце своем злобу таит. Вот раз увидела она его с другой цыганкой да нож на него и подняла. В какие годы, ромалэ, дэвлалэ, это может быть — чтобы женщина на мужчину нож подняла?! Пролилась кровь!.. Вот, золотой мой, как дело было…

— Ну и что, убил ее цыган, бабушка?

— По закону нашему, цыганскому, должно бы, да где там?! Любовь сильней. Любой другой ром забил бы ее до смерти, а он поднял нож, и руки у него опустились. «Не могу, хассиям, — сказал он себе, — не могу любимую убивать». Бросил нож и пошел прочь. А она засмеялась ему в лицо, слабым посчитала. Известное дело, понять ли ей мужскую любовь, в мужской душе разобраться ли ей?! Вот так и стал он ее избегать: кровь между ними легла. Это, Леший, не простое дело.

— Кто тебе о моей жизни рассказал, пхури?

— А зачем говорить? Глаза у меня есть, сердце тоже, жизнь прожила большую. Болит твое сердце, чяво, не от обиды, от крови болит. И не смыть тебе этой крови вовек. Видишь, какое дело, думал ты, никто не узнает об этом, думал, Роза такая смирная, да к Богу тянется, а вот сердце закипело, и она за нож взялась. Шрамы заживают — кровь остается, ведь она горячая, кровь-то… И гаснет твоя любовь потому, что кровь ее отталкивает. Скоро и совсем умрет. А родиться заново ты не можешь.

51
{"b":"280762","o":1}