Время шло, он работал. Порой возвращался к сделанному, казалось бы, «на века» и, превозмогая себя, рвал страницы чистовиков. Видел при свете дня, что это — труха, блудословие… И начинал все заново с девственного листа.
Разговоры со стариком, настоящим профессионалом, опыт его и собственный опыт заставили переосмыслить работу. «Идите в люди», — порой вспоминал он рецепты маститого основоположника. Артур ушел «в люди» своим путем и счел, что ему фантастически повезло, когда этот путь его вывел к цыганам. Вывела жизнь.
Вот тут-то она приоткрылась в первооснове. От мифов и мистики до современных мистерий, связанных с выживанием тысяч и тысяч кочующих и гонимых людей, за века обретших в России дразнящий православных облик какого-то «сарацинского племени». Как только их не честили, чего на них не валили! Плуты, барышники, насмешники, попрошайки и воры… Но вместе с тем — колдуны, лошадники, кузнецы, плясуны и песельники…
Артур ухнул, как в омут, в фантасмагорию жизни цыган, он захлебнулся фольклором и на первых порах пускал пузыри, как младенец, упущенный мамкой в лохань.
Выплыл сам. Научился ловить попутные струи в водах таборной жизни, на стрежне кочевий. Только перу пока еще плохо давалась плоть этой жизни; ее вещество, в попытках представить его словами на бумаге, мертвело и рассыпалось, как рассыпаются неумело засушенные лепестки экзотических цветов.
Как ни странно, старый поэт его понял и вдохновился его неумением.
«Вы пытаетесь записать словом музыку, — сказал он. — Это под силу лишь гениям литературы. Такое бывало. Чюрлёнис пробовал музыку красками передать. Скрябин соединял цвет и звук. Эксперименты, эксперименты!.. Но Бог вам в помощь, Артур…»
Старик брал в руки бутылку и медленно лил в свой стакан дешевый портвейн. Пальцы его трепетали. Жена глядела невесело с фотографии. Он ловил ее взгляд. Слеза застывала в морщинах его щеки.
«Не попасть мне на небеса, — бормотал он. — Перестарался я в этих потугах. Кончается век, а я бы пожил еще. В Пицунду бы съездил, в Дом творчества. Но где Пицунда, скажи? Она за границей. И я в Литфонд не плачу уже года три… Они презирают меня, как старую лошадь. И похоронят ли, как полагается?»
«Перестаньте! Что вы пророчите!» — возмущался Артур, оставив попытки занять старика своими проблемами. Старик потухал так же быстро, как вспыхивал. Он глядел в себя и, похоже, не видел в себе уже ничего.
Умер он внезапно и двое суток лежал один в запертой изнутри комнате. Артуру пришлось милицию вызывать, чтобы вскрыли замок… Старик лежал навзничь на грязноватом полу.
Артур позвонил в сменивший адрес Литфонд, добился начальницы… Понял, что там привыкли к таким сюжетам. Прочее сделалось быстро.
Правда, гроб с телом поэта не выставили ни в Союзе писателей на Воровского (на Поварской), ни в ЦДЛ на Герцена (на Никитской), а взяли из морга и отвезли на автобусе в крематорий без панихиды. Но все же!
Артур купил цветы в гроб и водку для бомжей. Поминки были печальны.
…В последние дни он вспоминал хрипловатый голос наставника: «Не можешь писать, не пиши. Иди в грузчики, заработаешь на бутылку…» Он будто бранил Артура, не сомневаясь в своей правоте ругать его графоманом, притом утешительно приговаривал: «Самый большой графоман из русских писателей — Лев Николаевич граф Толстой. Навалял сто томов. А сколько мы помним? Осилил ты „Красное колесо“ Солженицына? Впрочем, этот талмуд пока не дописан. Но уже ясно, что это продукт упрямства и самомнения». Артур вздрагивал, слушая эти сентенции. Однако они заставляли думать и думать. О жизни.
…Блуждая по тротуарам, Артур не мог отделаться от картин, в свое время завороживших его у цыган в таборе, кочевавшем по Предуралыо. Видел палатки возле реки, росу на некошеных травах лесных полян, старуху пхури, сидящую с трубкой у погасающего с рассветом костра. «Что не спишь?» — спросила старуха. «Не спится», — сказал он. «Скажи, чего ищешь, освободишься от думы». — «Думаю, человек держать себя должен. Сам, без вожжей выбирать дорогу». — «Загумленные люди!» — бросила старуха, и он запомнил впервые услышанное «загумленные». После, гадая, искал синонимы, да не находил, пока не наткнулся у Даля: «ЗАГУМЕННЫЙ — лентяй, шатун, кто от работы прячется, спит за гумном…» Может, она имела в виду «зачумленных»?.. Артур остался в неведении, постеснявшись спросить у пхури, что это значит. Да было бы и некстати, ибо она бормотала: «Езжай-ка ты, чяво, из табора, сердце твое не здесь. Не рожден ты цыганом, глаза не так смотрят. Ты получил свое, и мы тебе рады, но праздник кончился. Джа дэвлэса![72]» — «Я тебя понял, пхури. Но хорошо у вас. Вольно». — «Еще бы нет! — усмехнулась цыганка. — В неволе мы не живем… А чего ты здесь ищешь, того нет нигде. По-нашему, все это лишь парамычи — сказки. Они красят жизнь, но и только. Секретов в ней нет. И мы живем без секретов. Живем, как жили, по-своему».
На диване Раджо увидел мучительный сон: будто брат Янош, родившийся вместе с ним и его двойник, лежит в траве на поляне, живой, невредимый, и в небо глядит, покусывая травинку. Сзади лес, впереди палатки табора. Тишина… Янош живой, а он, Раджо, убит, и душа его как-то вселилась в воскресшего Яноша. Тишина такая, что больно сердцу, и Божье небо над миром отмыто от облаков непогоды. Раджо во сне ощутил даже запахи таволги и медуницы. Но надо вернуться в свой образ, к себе, покинуть лес и цветы, а Янош пусть спит над рекой в сухой могилке, вырытой в белом песке. Он убит, его нет, нет и неба, и белых зонтиков таволги. Только таборный шум — скрип повозок, ржанье коней, детский плач, ссоры женщин, медленный разговор стариков, их сапоги с галошами…
Проснувшись, Раджо увидел чужую комнату с фотографиями знакомых и незнакомых цыган, костров, палаток, женщин, детей. Знать, хозяин в кочевье табор снимал — на черно-белую пленку. Еще по стенам лепились афиши, на них имена и портреты цыган-артистов из разных ансамблей.
На общей кухне не было никого. Раджо вскипятил воды и заварил себе чаю покрепче. В комнате он нашел хлеб и рыхлую колбасу. Сел за стол, стал пить чай, встряхивая лохматой, зачумленной после тревожного сновидения головой.
Решил подождать Артура. Так и так — спешить некуда.
…За квартал от своего дома Артур вошел в телефонную будку и позвонил Анжею.
— Да, — отозвался тот.
— Это я, — сказал Артур, не называя себя по имени. — Дадо в порядке, морэ?
— Барона в городе нет, — произнес Анжей, как будто не для Артура, а для кого-то. — В городе нет, — повторил он.
— Спасибо, морэ, — ответил Артур, невольно приняв тот же тон. — Будь здоров. Если что, найдешь меня дома.
Артур пошел через сквер, остановился достать сигарету, услышал сзади чье-то дыхание. Большая ладонь вдруг закрыла ему рот. Раздалось тихое:
— На баш![73]Ладонь отлепилась. Сзади — барон.
— Примешь меня? — спросил он.
— Нет проблем. Но я говорил: Раджо гостит в моем доме.
Барон усмехнулся:
— Помню. Скажи ему, чтоб исчез из Москвы. А я позвоню…
Барон будто растворился в сумерках.
Снова и снова Артур убеждался: его работа цыганам небезразлична. Утром зашел как будто бы невзначай один из московских интеллигентов-цыган, пожилой, остроглазый Петрович.
Встретив его в дверях, Артур воскликнул:
— Сюрприз! Что ж не предупредили? Я бы вас принял как полагается…
— А я запросто, по-цыгански. Как дела с книгой, Артур? Продвигается?
— Проходите, Петрович, есть чай. Посидим…
Что касается книги — трудно дается она. Одно дело книга, другое — жизнь.
Петрович вошел в приоткрытую дверь, увидел Раджо, сидящего у стола. Тот настороженно поднял глаза, Петрович кивнул ему.
Артур достал из серванта чистую чашку, блюдечко, сушки, захлопотал… Заметил:
— Заколебала меня эта жизнь, некогда сосредоточиться.
— С нами связался — не жалуйся, — усмехнулся Петрович. — Ты пословицу знаешь: «Коня у цыгана не покупай…»